Черный буран
Шрифт:
— Значит, перехитрил нас господин Семирадов? — весело спрашивал он и жадно ел хлеб, запивая горячим чаем, а затем с набитым ртом сам же и отвечал: — Обману-у-л… Но мы тоже не лыком шиты, у нас тоже в кармане кое-чего имеется…
— Ты поешь сначала, поешь, — улыбался Бородовский, — а то подавишься.
— Не боись, не подавлюсь, у меня глотка широкая, ничего не застревает.
— Понимаешь, когда я узнал, что Семирадов жив, а могила его здесь, в Новониколаевске, сразу подумал, что именно в могиле он все и спрятал. Но, как видишь, ошибся, в данном случае господин полковник оказался хитрей меня.
Крайнев доел хлеб, допил чай и закурил, свернув огромную самокрутку. Злой, едучий дым махорки заклубился под потолок. При каждом движении Крайнева кожаная одежда на нем громко скрипела — казалось, что она имеет свой голос.
— Ладно,
— А если откажется? — спросил Бородовский.
— Не откажется. Я его так вежливо попрошу, что не сможет отказаться. Завтра же сюда доставлю. Ты мне только бойцов выдели.
Бородовский кивнул, давая согласие.
— Ну а все остальное — по ходу действия. Найдем и Шалагину, найдем и других, и пятых, и десятых — всех найдем! Не сомневайся.
— Я не сомневаюсь, — негромко произнес Бородовский, и голос его прозвучал необычно тепло и мягко, а глаза из-под очков в железной оправе смотрели на собеседника почти ласково.
Тихо поскрипывали шаги на пустынной улице, и так же тихо Балабанов рассказывал идущему рядом Гусельникову:
— А еще у нас на улице странный мужик жил, по фамилии Сковородников. Высоченный, худой, но жилистый неимоверно — если с утра работать возьмется, до вечера молотит, без отдыха. По найму ходил, дрова распилить-расколоть, выгребную яму вычистить — на любую работу подряжался. И вот однажды матушка моя наняла его выгребную яму у нас чистить, зимой дело было. Он до обеда половину добра выкидал, а потом калач достает из-за пазухи и на ходу давай закусывать. Матушка ему шумит: «Иван, ты чего там делаешь?» А он так спокойно ей отвечает: «Да вот жевали вы, жевали, а не дожевали, теперь я за вами пережевываю…» С матушкой чуть плохо не сделалось. Но самое интересное — у него верблюд был. Представляешь? В наших краях — верблюд. Не знаю, где он его купил или выменял, но помню только — худой, ободранный и плевался все время. А когда голодный, орать начинает на всю улицу. Орет и орет. Соседи ругаются. Тогда Сковородников возьмет и завертку ему на морде закрутит, чтобы тот рот открыть не мог. Так что хитрая животина делала? Ляжет в пригоне и задними ногами в доски колотит. Гул стоит, как будто артиллерия работает.
— И где он теперь, этот Сковородников со своим верблюдом? — спросил Гусельников.
— Не знаю, — вздохнул Балабанов, — а дом его вон там, за поворотом стоял.
За поворотом виднелась в ряду домов большая прореха, занесенная пологими сугробами, из которых торчало сухое будылье высокой крапивы. Когда поравнялись с бывшей усадьбой Сковородникова, Балабанов невольно замедлил шаг, но Гусельников, не давая ему остановиться, потянул за рукав:
— Печаль по прошлому, господин поручик, вещь, конечно, романтичная, но не для сегодняшнего дня. Эк вас размягчило, досточтимый. Так вы еще и слезу пустите по заре туманной юности.
— Перестань, Гусельников, не ерничай. Действительно, вспомнилось… — Балабанов замолчал и ускорил шаги.
Шли они по улице Сузунской, которая полого поднималась от Оби. На этой улице Балабанов жил в свое время с родителями, которых и схоронил одного за другим еще до отправки на фронт. Теперь, оказавшись на родной улице, он невольно стал вспоминать, и ему хотелось этими воспоминаниями поделиться,
но Гусельников был плохим слушателем, его абсолютно не интересовали чьи-то переживания, связанные с прошедшим временем. Наверное, поэтому он и про себя почти никогда не рассказывал, а если и рассказывал, то это были, как правило, смешные или похабные истории, случавшиеся с ним в юности.— Долго нам еще топать? — Гусельников откашлялся и смачно сплюнул себе под ноги. — Что-то я совсем ходить разучился, под пулями быстрее бегал, там одышки не было.
— Да пришли уже. Вот, третий дом по порядку. Тесовые ворота видишь?
— Вижу. Только почему они нараспашку?
— Сейчас посмотрим…
На улицу Сузунскую их отправил сегодня Каретников, объяснив, что договорился со спекулянтами о продуктах. В последнее время он ничего не стал приносить съестного со своей службы, боясь подозрений в воровстве. А Антонине Сергеевне, которая пошла на поправку, требовалось теперь хорошо питаться, да и Гусельникову с Балабановым тоже нужно было что-то положить на зуб. Спекулянты, как рассказал Каретников, ломили дикую цену и наотрез отказывались брать бумажные деньги, признавали только серебряные рубли, червонцы и любое другое золото или серебро. Снабженные серебряными рублями, выданными Каретниковым, поручики и направлялись по указанному адресу.
Теперь, увидев настежь распахнутые ворота, они остановились и настороженно огляделись. Но улица в предвечерний час была пустынной. Из распахнутых ворот, взблескивая на закатном солнце, выкатывались прямые следы от санных полозьев, пробитые посредине вмятинами от конских копыт. На улице следы круто заворачивали и уходили, путаясь с другими, в сторону Оби.
Еще раз оглядевшись и не заметив на улице никакой опасности, Гусельников с Балабановым настороженно вошли в ограду и там увидели, что двери в дом тоже настежь распахнуты.
— Может, отставим, — предложил Балабанов, — что-то нечисто тут…
— Да нет, раз пришли, надо глянуть, да и жрать, честно говоря, очень хочется. Ты не заходи, встань у крыльца, на всякий случай, — Гусельников вытащил наган из-за пояса и медленно, неслышно ступая по широким доскам, поднялся на крыльцо, скрылся в доме. Скоро тихонько позвал Балабанова и, когда тот вошел, негромко сказал: — Вот тебе и гешефт на тарелочке с голубой каемочкой. Узнаешь?
Балабанов кинул быстрый взгляд. Дом делился простенком на две половины, в передней все находилось в относительном порядке, только половики были сбуровлены и откинуты к стене, а вот в дальней половине, словно черт прошел в пляске, — все вверх дном перевернуто. Даже большой круглый стол был опрокинут и лежал теперь, уставив вверх три гнутые ножки, четвертая была отломлена. А дальше, за перевернутым столом, валялся с раскроенным черепом вездесущий и неунывающий Мендель, уже без пальто, в одной лишь жилетке, из многочисленных карманов которой торчали никому не нужные теперь мятые бумажки. Ногами к Менделю, согнувшись в калач, лежал его компаньон, кооператор в собачьей дохе (правда, дохи теперь на нем уже не было). Широкой растопыренной ладонью он упирался в кровяную лужу, успевшую подмерзнуть, словно силился подняться. Вместо лица у него — красное месиво, а рядом покоился топор с кровяными разводами на лезвии и приклеившимися русыми и черными волосами.
— Уходим, — Балабанов попятился к порогу.
— Подожди, не могли же все подчистую выгрести, — остановил Гусельников, — что-нибудь да оставили…
Но неизвестные, угробившие и ограбившие Менделя и его компаньона, выгребли все подчистую, Гусельникову только и достался льдистый ноздреватый круг замороженного молока. Он замотал его в подвернувшуюся под руку тряпку и сунул под мышку. Не оглядываясь, скорым и неслышным шагом скользнул к порогу. Балабанов последовал за ним.
На улице, когда уже отошли далеко от дома, Гусельников вдруг грязно выматерился и сказал, словно сплюнул:
— Вот она, жизнь совдеповская, вор у вора рубашку крадет, да еще и топориком по голове, чтобы догонять не побежали. А дальше-то что будет, Балабанов?
Тот не ответил. И только когда оказались уже на Змеиногорской улице, возле дома, в котором их ждал Каретников, негромко произнес:
— И при старой власти всякое было, уж поверь мне. Я вот думаю: человек от власти не меняется, каким был, таким и остался.
— Нет, дорогой мой, ошибаешься! Раньше зверь, который в каждом человеке имеется, он на цепи внутри сидел, а вот теперь его выпустили — свобода! Вот в чем разница.