Чёрный лёд, белые лилии
Шрифт:
За какую?
Ты солдат, Антон. Ты хотел стать врачом, ты хотел стать пилотом, ты хотел стать конструктором. Но ты не стал! Не стал Пироговым, не стал Покрышкиным, не стал Королёвым; ты не стал ни мужем, ни отцом, потому что ты стал солдатом. Ты взрывал, вместо того, чтобы строить, и убивал, вместо того, чтобы любить.
И всё-таки хотел и строить, и любить.
Она ничего из себя не изображала и не стеснялась своей природной стеснительности. Она не знала, как себя вести, она не умела, и поэтому, уже раздетая, льнула к его горячим рукам слепым котёнком, зная,
– Если будет больно, ты сейчас же мне скажешь, - очень серьёзно, едва справляясь с собой, убеждал он.
– Антон!
– смеялась она, а в глазах её без труда он читал: больнее, чем сейчас, уже никогда не будет.
Ты думал, что когда-нибудь это закончится? Ты думал, что сможешь отмыть свои руки от крови, а грудь - от шрамов? Чего ты хотел? Чего?
Жениться на ней?
Господи, хоть себя-то не смеши…
– Лейтенант, последние ящики грузим. Идёте? Скоро будем взлетать, - доносится откуда-то из снежной темноты.
– Иду, - отвечает он.
Не смеши.
Маленький военный аэродром в сорока километрах от Пулково занесён снегом по самую крышу, безлюден и тих.
Крохотные острые снежинки забиваются в Танины волосы. У неё красные глаза, красный нос и совершенно бледные щёки. И руки, в которых уже так давно она мнёт что-то, трясутся.
Ему хочется согреть их. Ему хочется сделать хоть что-то: обнять, утешить, ободрить... Хотя бы просто взглянуть в глаза, прямо, честно и не напуская на себя этого идиотского равнодушия. Но права на это он теперь не имеет.
И кажется, только тогда он понял, в чём смысл - тот самый настоящий, вечный, священный смысл, заложенный в это Богом благословлённое действо между мужчиной и женщиной. Кажется, в том, чтобы не просто сказать - показать: я люблю тебя. Я люблю тебя - я буду прикасаться к твоей коже так, будто она сделана из фарфора. Я люблю тебя - я никогда не сделаю тебе больно.
Это не вулкан и не лава - это огонь в камине; это не крики - это шёпот; это не «дай мне» - а «бери».
– На, - сипло шепчет Таня. На её ладони лежит давно потерявшая свой первоначальный цвет истрёпанная фенечка.
Что же не плачешь ты, Таня? Что же смотришь так сухо и тяжело?
В петлю лезть хочется от твоих глаз…
– Она счастливая, - качает он головой.
– Ты ведь веришь в это. Оставь. Счастье приносит.
– Я знаю, - кивает Таня и суёт полотняную полоску ему в карман.
– Знаю. Она мне не нужна больше.
Таня. Таня, что же ты говоришь, что ж ты делаешь, ты будешь счастлива, ты будешь… Язык мертвеет и не поворачивается. Он не может больше такого сказать - может только смотреть на упрямо-сухие глаза и видеть, как они гаснут.
Если ты заплачешь, Таня, я останусь. Не смогу уехать.
Что-то внутри него орёт и бунтует отчаянно, и поэтому Антон говорит нарочито-будничным тоном, от которого ему самому тошно:
– Не потеряла ключи?
Дзынь. Дзынь… Счастливая
звезда падает, падает, падает…Что-то на виски давит изнутри, прорывается сквозь красиво построенные аргументы-доводы, давит, давит, думать не даёт.
– Ключи?
– она вздрагивает.
– От квартиры. Она твоя.
И ты моя. Была моя. Когда-то…
Таня поднимает голову, и взгляд у неё до того тоскливо-негодующий, и пальцы её, тонкие и замёрзшие, в кулаки сжаты, и сейчас кажется, что она не любит его, а ненавидит и убить на месте готова.
Что же это давит? Ни вдохнуть, ни выдохнуть, что-то бунтует, протестует, ты же любишь её, ты же любишь её, ты же любишь…
Ты же любишь её, ЧТО ЖЕ ТЫ ДЕЛАЕШЬ?!
– Лейтенант, слышьте? Через две минуты взлетаем. Идёте?
Ты же любишь! Это последнее, что у тебя есть, что в твоей поганой жизни осталось! Почему ты сдаёшься, слабак, почему ты сдаёшься? Почему ты делаешь это?!
Вдох.
Выдох.
Уйти.
Остаться.
Он следит, как под безразмерным бушлатом её грудь то поднимается, то опускается, и ему невыносимо больно при мысли, что кто-то другой когда-нибудь будет так же стоять рядом с ней и смотреть ей в глаза.
Если ты сядешь на этот самолёт, то уже никогда не увидишь её.
Готов ли ты бороться за неё даже с самим собой? Если да, почему же уходишь?
Ветер бросает снежную россыпь ему в лицо. Таня смотрит на мыски своих берцев.
Чёрт его знает…
Надо же… Надо что-то на прощание сказать… Такое, чтобы… Да хоть что-нибудь, чёрт его дери, хоть что-нибудь, первое, что в голову придёт…
– Почему ты называешь меня Ан-тон?
– хриплый голос повисает в ночном воздухе.
Таня поднимает по-прежнему сухие глаза. В них - ни намёка на былое спокойствие или рассеянность; только безысходное, тупое отчаяние. Слова вырываются из её губ почти что с ужасом.
– Потому что я люблю тебя.
Шах, Антон. Шах, мат, да что же ты, что же ты делаешь…
– Лейтенант, идёте, что ль? Следующего самолёта ещё сутки прождёте!
– Таня, я…
Сухие глаза. И поднятая ладонь.
– Иди, Антон, - шёпот где-то за пределами человеческих возможностей.
Он хочет запомнить её в последний раз. Даже такую… Какую угодно. Он хочет ещё сказать ей что-то, но почти не видит её; он знает: стоит простоять здесь ещё хотя бы минуту, стоит шагнуть к ней, и он уже никогда не уйдёт.
Антон разворачивается и шагает в снежную пыль.
Перед ним - размытые огни взлётной полосы и странно чернеющий посреди белого поля бок ИЛ-76.
Шаг. Шаг. Вдох. Вдох.
Выдох.
Ты всё решил правильно, ты всё решил…
Между его пальцев - затёртая до дыр фенечка.
Вдох. Вдох. Шаг. Шаг.
Двигатели гудят. Снег бьёт в лицо. Парень в косоворотке протягивает ему руку.
Он всегда делал неправильный выбор.
Он всегда делал его, но сейчас, сжимая в кулаке сине-зелёную счастливую полоску, он уверен как никогда.
Вдох.
Выдох.
Уйти?
Остаться?
У него есть выбор.
Он его делает.