Четвертая стрела
Шрифт:
Deux 'etions et n'avions qu'un coeur;
S'il est mort, force est que d'evie
Voire, ou que je vive sans vie...
– Comme les images, par coeur,
Mort! *- продолжил Ласло, это рондо всегда ему особенно нравилось.
(*На двоих у нас было - одно сердце
Но он умер, и придется смириться
И научиться жить в отсутствие жизни
Наугад, наощупь, подобно призрачному отражению
После смерти)
– Вам знаком Вийон?
– Левольд поднял брови и посмотрел на Ласло - впервые с неподдельным интересом, - Вы обратили внимание, доктор, здесь говорится не о ней, а о нем? Забавно, не правда ли?
– Забавно, что кавалер де Монэ в последнюю ночь перед казнью тоже писал
– Все, кто пытался подражать де Монэ, заканчивают свой путь на эшафоте. Бедный Тема Волынский его приемами пытался обаять своих патронов - и где он теперь? Ваш покорный слуга всю свою бездарную жизнь старался походить на де Монэ, хотя бы внешне, если не хватает ума и храбрости - вот и я здесь, и даже стихов не в силах сочинить...
"Так вот в честь кого твои белые парики, пудра и синие стрелки, - догадался Ласло, и припомнилась ему голова в Кунсткамере, на которую гофмаршал приезжал смотреть, - пожалуй, этот ученик превзошел учителя".
– Может быть, вы хотите передать на прощание весточку кому-нибудь из близких, - вспомнил Ласло о своей миссии, - например, княгине Лопухиной...
– Ах да, - осужденный задумался, - наверное, нужно. Только ничего не приходит в голову. Сочините что-нибудь за меня - "люблю, навеки твой", - я в вас верю, у вас должно получиться, раз вы тоже любите Вийона.
Ласло смотрел на бывшего гофмаршала с недоумением и злостью - ему сделалось очень жаль княгиню, потратившую свою жизнь на такую бесчувственную деревяшку. "И когда господь вдохнет душу в эту куклу?
– Не раньше, чем Токио превратится в лес". И Ласло в отместку предложил:
– Может, желаете передать прощальный привет герцогу Курляндскому, он возвращается из изгнания и через пару недель уже будет в столице. Ее величество отпустила герцога из сибирской ссылки.
На самом деле о возвращении дюка Курляндского ходили разве что неясные слухи, и доктор Лесток, который, возвысившись, все же не утратил ни общительности, ни болтливости, говорил лишь о том, что государыня не против вернуть дюка из Сибири - но Ласло захотелось уязвить своего бездушного собеседника.
– Как хорошо!
– Левольд отчего-то не огорчился, а заулыбался, - Только ему не будет до меня дела, ни до живого, ни до мертвого, ни до моих последних слов. Для этого господина я всегда был чем-то вроде шпионов в печной трубе, зачем ему мои прощальные приветы?
"А разве ты не шпион?" - подумал Ласло, и этот вопрос, наверное, был ясно написан на его лице - Левольд поднялся из-за стола и несколько раз пересек камеру - его походка была все еще такой, словно он не только занимался с танцмейстером, но и сам когда-то был танцмейстером при захолустном немецком дворе.
– Сегодня у нас с вами ночь откровений, исповедь, можно сказать - вы, доктор, недоумеваете, зачем я пригласил вас? Затем, зачем приглашают и попов - выговориться в последний раз, но от вас я надеюсь не услышать морали, и прощения грехов от вас мне тоже не нужно, - Левольд повернулся к доктору и посмотрел ему в глаза, - вы поймаете меня, как тогда, на горке?
"Сдалась тебе горка!" - подумал Ласло и ответил:
– Да, ваше бывшее сиятельство.
– Тогда ловите!
– Левольд глядел на него исподлобья, и доктору сделалось не по себе, такие у бывшего гофмаршала стали глаза, - Я умираю свободным от обязательств перед другом моим и патроном, Хайни Остерманом, я больше ничего ему не должен. Я взойду за ним на эшафот, большей преданности просто не бывает. Итак, мы в расчете. Я умираю свободным от своей возлюбленной - она и ее дети не разделят мою судьбу, потому что у меня в свое время хватило ума не связать ее с собою. Бог или кто бы то ни было даст ей сил так же стать свободной и от меня. Моя подельщица,
Левольд тихо рассмеялся собственной шутке и вновь опустился на стул, и закрыл лицо рукой, запустив пальцы в волнистые черные волосы - несколько прядей были у него красивого белого цвета, словно нарочно. Впрочем, он весь был словно нарочно.
– Вы же знаете, кто я, доктор, - шпион, марионетка господина Остермана. Все это знают. У меня никогда не было ничего своего, потому что я не позволял себе ни к чему привязываться - не было ни семьи, ни друга, ни каких-либо надежных авуаров. Я всегда знал, что закончу как-то вот так. Стоило ли копировать жизнь другого человека, если не осмелишься повторить и его смерть? Я умираю свободным, мой милый Сен-Дени, от всех вас - кроме Эрика. Даже умирая, я не в силах выпустить его из своих когтей.
– Вам страшно?
– спросил Ласло, и Левольд поднял на него свои бархатные глаза:
– Не страшнее, чем впервые стоять на вершине ледяной горы, прежде чем с нее скатиться. Страшно, но и немножечко хочется вниз. Мой последний, мой лучший выход. Спасибо, что выслушали меня. Видите, я не раскрыл перед вами никакой страшной тайны, о которой следует немедленно доложить господину Ушакову. Даже караульный под дверью, наверное, заскучал. Вся моя страшная тайна в том, что я, как любой коллекционер, к одному из предметов своей коллекции привязан более прочих - но так оно всегда и бывает, правда?
– Это риторический вопрос, как мне кажется, - отвечал ему Ласло, - но я все же расскажу при встрече сему предмету, как он был вам дорог.
– Вряд ли станет слушать, - отмахнулся Левольд, - спасибо вам, доктор, за терпение. Передавайте привет господину Климту, если знаете его.
– Имею честь быть с ним знакомым, - подтвердил Ласло, в очередной раз удивляясь, как его собеседник в упор не видит очевидного.
– Так передайте ему, что мне его здесь не хватало. Прощайте, мой Сен-Дени, надеюсь, вы не поплатитесь головой за мою исповедь.
Ласло поклонился и вышел из камеры - караульный загремел ключами, выпуская его.
– Наверное, про всех баб своих вам порассказал?
– мечтательно предположил караульный.
– Представляешь, нет, - отвечал ему, веселясь, Ласло, - он, оказывается, скопец, и все дети у госпожи Лопухиной - они от мужа.
Ласло не особо надеялся, что сплетня уйдет в народ, но хотел бы, чтобы так оно и случилось.
– Кажется, наш Гурьянов волнуется больше, чем приговоренные, - сардонически проговорил Аксель о давнем своем сопернике, - Не исключено, что всю ночь он посвятил изучению фундаментального труда господина Дерода "Казни: от колесования до посажения на кол", снабженного иллюстрациями.
И в самом деле, профос Гурьянов выглядел взволнованным, хотя всего два часа назад, усаживая Акселя с приятелями на хорошие места, поближе к эшафоту, похвалялся:
– У вас появился шанс оценить работу настоящего мастера.
Теперь, когда осужденного Остермана на руках влачили на эшафот, Гурьянов хмурился и кусал губы. Куда достойнее смотрелся приговоренный фон Мюних - он армейскими остротами пытался приободрить стоящих вокруг товарищей по несчастью, только никто в ответ не смеялся, разве что Левенвольд вежливо улыбался дежурной придворной улыбкой.