Четвертая жертва сирени
Шрифт:
Мы присели на дорогу, а затем вышли из дому — Владимир с саквояжем впереди, я со своим баулом следом.
Свободного извозчика мы остановили тут же, на Сокольничьей, и пролетка быстро донесла нас до Вокзальной площади.
Быстро, да не совсем быстро! Оле, [41] как говорили в старину. Оле нам, оле! Ах, если б не тщетный визит Пересветова и если бы не дурноватое явление Витренко, и если бы не эта ароматнейшая стерлядка, мы бы поспели как раз вовремя! Однако задержки, как нежеланные, так и обязательные, составились в опоздание — небольшое, не более четверти часа, но опоздание, — и уфимский поезд ушел без нас ровно в два часа пополудни. Следующий
41
Увы (др. — рус.).
Несолоно хлебавши, мы вышли из здания вокзала — спору нет, красивого здания, в стиле итальянского Ренессанса, — и остановились посреди площади.
— Не горюйте, Николай Афанасьевич, — утешил меня Владимир. — Не получилось на поезде, на лошадях доедем. В любом случае к ночи будем в Алакаевке.
— Да-да, Володя, конечно, хоть мытьем, хоть катаньем, — ответил я рассеянно и невпопад.
На самом же деле меня опять охватила трясучка. Может, то была не нервная горячка, а самая натуральная простудная, — я уже не понимал. Все происходившее со мной я воспринимал словно сквозь мутное стекло, руки и ноги бросало в жар, а в голове стоял знобкий туман.
Владимир внимательно оглядел меня.
— Николай Афанасьевич, — сказал он озабоченно, — по-моему, вы нездоровы. И значительно нездоровы. Давайте вернемся домой, вы там останетесь, а в Алакаевку я поеду один.
— Нет! — закричал я сквозь пелену. — Нет! Едем вместе! Обязательно вместе! Извозчик! Подавай сюда! Извозчик!..
Между тем кричать в голос мне вовсе не требовалось. Извозчичья биржа была здесь же, на площади, совсем рядом.
Весь путь до Алакаевки, который занял у нас часов шесть, не меньше, я помню плохо. В памяти остались отдельные куски, не куски даже, а клочья дороги и обрывки разговоров. Лихорадка, которая дала себя знать некоторое время назад, в дороге усилилась. Голова моя горела, глаза слезились, губы же, напротив, то и дело пересыхали, так что я принужден был то и дело облизывать их. И столь же сухою безо всякой причины становилась гортань.
Биржевой извозчик довез нас по Черновской дороге до Смышляевки. Там мы с ним расплатились и наняли долгушу. [42] Долгуша, вопреки названию своему, шла довольно прытко, и на ней мы проехали до восточной окраины Алексеевска, где нам снова пришлось сменить экипаж. В коляске мы миновали Кинель, оставшийся справа, и справа же змеилась река — Владимир пояснил, что это Большой Кинель; где-то на излучине мы сошли с коляски и на почтовой станции устроились в карету, спешившую в том же направлении, что и мы. Эта часть пути показалась мне особенно долгой, хотя карета шла ходко, но мы все же благополучно достигли Преображенки, и оттуда, уже на счастливо подвернувшемся шарабане, где, кроме нас, было еще двое седоков, устремились в Алакаевку.
42
Долгуша — повозка на длинном ходу.
Я все время задавал Владимиру один и тот же вопрос: «Сколько осталось до Алакаевки?» Владимир отвечал: «Еще далеко, верст тридцать». И я, чувствуя, как горячая волна приливает к сердцу, думал: «Тридцать верст до Аленушки…» Потом он говорил: «Двадцать верст, не более». Волна становилась еще горячее, я мечтал: «Через двадцать верст я увижу свою доченьку…» Затем: «Совсем немного, от силы десять верст». И мне становилось совсем жарко: «Аленушка, я близко, очень близко, радость моя…»
Разговоры наши в дороге были странные. Или же они были вполне обыкновенные, и лишь я, в горячечном своем состоянии, с кружащейся тяжелой головой, полагал их причудливыми.
Когда
проезжали Алексеевск, Владимир вдруг заговорил о Пугачеве, который наступал отсюда на Самару, а потом перескочил на Державина, причем отзывался о Гаврииле Романовиче как-то неуважительно — мол, Державин, при его-то талантах, мог бы и не участвовать в штурме Алексеевска и подавлении бунта, тем более что в дальнейшем он никакой военной карьеры все едино не сделал, выше прапорщика не поднялся.Помню разговор о нефти, только был он до Кинеля или после, в памяти не сохранилось. Владимир принялся рассуждать о конкуренции между Нобелями и Ротшильдами: мол, первые купили КаспийскоЧерноморское торгово-промышленное общество и принялись вывозить бакинский керосин в Европу, а вторые зарятся на нефть Кубани и Грозного и купили для этого общество «Русский стандарт», между тем недра земли российской не должны принадлежать иностранцам, они должны принадлежать тем, кто на этой земле живет, и еще распространялся о какой-то дифференциальной ренте.
Здесь я почему-то заинтересовался — видно, все по той же причине охватившей меня болезни, — и, хотя нефтяные дела казались мне очень далекими и отвлеченными, попросил про эту дифференциальную ренту пояснить.
— Ну же-с, Николай Афанасьевич, — усмехнулся Владимир, — это не так-то легко. Знаете, простые экономические понятия в кратком изложении могут показаться чрезвычайно сложными. А Давида Рикардо или Карла Маркса вы, конечно же, не читали.
— А вы читали? — удивленно спросил я.
— Я вообще очень много читаю, — уклончиво ответил Ульянов. — А экономические сочинения порой бывают весьма и весьма интересными.
И вдруг, уйдя от экономической темы, принялся говорить о музыке, о талантах и о гениальности, которая если проявляется, так непременно в детском возрасте. Владимир поведал мне, несчастному отцу, дочь которого, может быть, тоже не лишенная талантов, попала сейчас в очень бесталанную беду, о том, как в декабре прошлого года в зале Благородного собрания он слушал блистательную фортепьянную игру польского музыканта Рауля Кочальского, и было тому пианисту всего шесть лет.
Помню еще, как внимательно Владимир оглядывал все повозки — и те, что нам встречались, и те немногие, что нас обгоняли, — немногие, потому как мы ехали все же очень быстро и если задерживались, то лишь на станции, при сменах экипажей и по естественной надобности. О том, чтобы где-нибудь перекусить, у нас даже мысли не возникало. А встречных упряжек было множество. Коляски и фаэтоны, купе и ландо, телеги и подводы, рыдваны и возы, тарантасы и колымаги, линейки и дрожки, двуколки и одноколки, фуры и фурманки — повозки всех видов и размеров, заполненные разнообразным пестрым народом и нагруженные всевозможными товарами и сельскими продуктами, спешили в торговый город Самару.
Лишь раз Владимир встрепенулся: когда мимо нашего шарабана — мы уже пересекли речку Бурачку и ехали через село Сколково — пронеслась большая черная карета, запряженная парой лошадей. Окна ее были затворены наглухо. Владимир обернулся и долго провожал карету взглядом.
Тут ощутил я, в придачу к лихорадке и головокружению, еще и болезненный укол в сердце. «Батраковский», — жутко подумалось мне. И стало мне вдруг так тяжко — мочи не было, хотя, казалось, уж до предела взвинтились нервы.
— Что, Володя, вы тоже подумали про тайное общество? — спросил я, едва ворочая языком. Мы сидели на задней скамье; нашим возничим, двум тихим неразговорчивым мужикам в сермяжных поддевках и коломянковых штанах, как мне представлялось, не было никакого дела до наших бесед, но у меня словно бы сил не было говорить громко.
— А? Что? — Владимир даже вздрогнул. — Тайное общество? Ах, да, конечно… Может быть, и тайное общество… Только вот какое?… — Казалось, он говорит и думает о чем-то своем.