Четыре года в Сибири
Шрифт:
– И, все же, я так хотела бы иметь ребенка от тебя, мальчика. Он должен быть очень похож на тебя, быть большим и сильным как ты, у него должны быть твои глаза, точно такие же синие как море, на котором ты родился, которое я не знаю.
Она снова положила мне свою голову на грудь и молчала довольно долго. – Дай мне твою руку. Я буду ждать, – промолвила она тихо и задумчиво, – ждать и быть терпеливой.
... и внезапно она поцеловала мою руку.
– Петр Великий, – шептала она благоговейно, как будто бы это было имя великого святого.
Однажды вечером я был с Фаиме в недавно открытом кафе.
Полумрак, типичное явление для ночей крайнего севера, распространил свой странный, молочно-слабый свет по всему пейзажу. Раскаленный ветер дул со стороны леса и качал пестрые бумажные фонарики на веранде.
Шум близкого леса соединялся с глухим рокотом реки, движение которой как матовое серебро, кажется, терялось в расплывчатой дали. Белые сибирские филины как тени скользили мимо. Когда на несколько секунд все умолкало, таинственные звуки ночного девственного леса проникали в наше ухо. Очень далеко, где-то вдали, внезапно слышен был ужасный вой волков, которые травили, вероятно, одинокое животное или преследовали заблудившегося человека. Ууууу... уууу... уууу... уууу... И на этот зов темных, почти не осознанных древних дней, которые лежали, пожалуй, много десятков тысяч лет назад, на призыв предков, которые знали еще вольную свободу, отвечали собаки; они садились на кострец и с поднятой головой выли вдаль.
Дайош Михали подошел к нашему столу. Фаиме и я подали ему руки. Мы пригласили его присесть и предложили ему сигареты.
– Господин Крёгер, что нового? Не наступит ли все же скоро мир? На всех фронтах наши армии победоносно наступают, и наши враги не хотят заключить мир?
– Нет, Дайош, нет даже самой незначительной надежды на мир. Нам всем придется еще ждать...
– Но нельзя ли как-то отсюда убежать, ускользнуть, скрыться, пусть даже это стоило бы жизни – все равно, лишь бы не остаться здесь навсегда!
– Мы здесь все как цепями связаны друг с другом. Если некоторые из нас убегут, что почти безнадежно в дикой местности со всеми ее многочисленными опасностями, то придет конец свободе других. Мы должны думать также о других, Дайош!
– Но это так тяжело – выносить многолетний плен, не зная, когда он закончится, эту вечную неизвестность.
– Вы очень неблагодарны; подумайте о свободе, которой пользуетесь вы и все другие товарищи. Да знаете ли вы, что в других местах есть лагеря военнопленных для десятков тысяч, даже вплоть до тридцати тысяч человек, которые медленно гибнут от лишений, болезней и эпидемий? Разве вы забыли о ваших мертвых товарищах, которые так жалко умирали в земляных норах в Никитино? Нам, можно сказать, очень повезло, что местные власти проявили такое понимание к нашей судьбе.
– Да, я неблагодарен. Вы правы, господин Крёгер..., – венгр опускает голову и долго ищет спичку, чтобы зажечь свою угасшую сигарету. – Вы правы. Не будь у меня моей скрипки... можно было бы покончить с собой... но я так молод, и почему все это, к чему? И внезапно он внезапно
поднимает голову, взгляд его диких глаз становится жестким и колючим. – Верите ли вы, что мы вновь увидим нашу родину? Мне иногда кажется, что нам всем придется умереть здесь! Его рука судорожно хватает мое запястье, его глаза смотрят в мои.– Конечно, мы еще увидим нашу родину, наверняка, Дайош, только нам всем нужно подождать, немного примириться с судьбой. Ведь мы же – солдаты, мужчины!
– Отец Крёгер... Отец... Крёгер..., – и венгр снова умолкает. – Тогда! Тогда вы поедете с нами, пожалуйста. Вместе мы все поедем домой. Тогда... как великолепно это будет!
Он встает поспешно, прыгает на подиум, отбрасывает назад черноволосую голову, хватает скрипку, и прежде чем его товарищи успевают это заметить, начинает играть с энергичным движением.
Я смотрю на него, как будто я Иуда Искариот, который предал его, подло обманул.
Звуки его тоски охватывали меня. Мой взгляд скользнул от летних полуботинок, моих белых брюк, белой рубашки с короткими рукавами, темно-коричневых рук к вечно идущим, удивительно точным золотым наручным часам. Они, они измеряли время, как все часы делают это. Но я несколько последних недель чувствовал странное почтение к этому изобретенному человеком устройству, которое постоянно сопровождал меня, со страхом смотрел на часы, как будто бы однажды должен был прийти тот злой час, который они покажут с таким же безразличием, как и эти бесчисленные часы беспрерывного ожидания... и чрезмерного счастья.
Мой взгляд скользнул к Фаиме. В простом белом летнем платье она выглядела удивительно прелестной. Она ела мороженое, как будто ожидала чего-то. Также в уголках ее немного раскосых глаз я, казалось, заметил нетерпеливое ожидание.
Мой взгляд скользнул к товарищам. Они играли на своих инструментах, как будто все они внимательно прислушивались к чему-то очень далекому. Они тоже, похоже, ждали чего-то, что непременно должно было скоро наступить, теперь уже совсем скоро.
Только жители Никитино не ждали ничего. Они были здесь прошлым, настоящим и будущим.
Я помнил, с какой тщательностью читались газеты, как снова и снова бесчисленные руки нетерпеливо хватали их. Пытались читать между строками, не наступит ли скоро мир. Но снова и снова откладывали газеты разочарованно. Они ничего не приносили нам, ни единого проблеска надежды.
– Читайте, здесь, очень отчетливо можно понять, что, все же, мир близок, по-другому никак нельзя понять эти строки. Более отчетливо газеты, наверное, не могут писать. Мы все придерживаемся такого же мнения! – говорил то один, то другой из моих товарищей, когда встречали меня при каком-либо случае.
Я также помнил, как Фаиме за последнее время почти с неестественным интересом читала газеты. Напряженно мелькали ее черные глаза над строчками, долго головка сгибалась над страницами, прядь волос незаметно скользила вниз, и пальцы уже хватали новую страницу. Она искала только одно слово «мир», и как раз это одно словечко отсутствовало там день ото дня, от недели к неделе, из месяца в месяц... уже два года... Если она тогда поднимала глаза вверх, ее взгляд был дик и колюч. Я гладил девочку, так как мне было жаль в душе, и при этом мои глаза становились хмурыми.