Читать не надо!
Шрифт:
— Понимаешь, Хана, отсюда мне видно, что я всю жизнь только и знала, что холила и обихаживала нашу квартирку в Сараево. Так и здесь я то же самое делаю. Рико привез мне подержанный телевизор, Ким — вот этот холодильник, а Севдо притащил вот этот диван…
В считанные мгновения (поскольку особого времени на размышления не было) Нермина впервые в жизни обрела внутреннюю свободу и теперь живет в гармонии сама с собой.
Эту историю я рассказываю всякий раз, когда кто-то из моих соотечественников жалуется, как ему трудно (а жалуются они постоянно, что поделать, так уж люди устроены!). И себе я эту историю тоже напоминаю, как только чувствую позыв поплакаться на свою тяжелую участь.
Физика и метафизика эмиграции
Ведь в этом вопросе есть и иная истина: эмиграция — состояние метафизическое. (Иосиф
Во время короткой поездки в Сан-Антонио я посетила знаменитый музей Аламо. Гуляя по сувенирному магазинчику музея, я наткнулась на книжку, название которой мне приглянулось. Книжка славила некую «Спасительницу Аламо», излагая «историю ее жизни посредством oдeжды, которую она носила».
Я могла бы описать свою кочевую жизнь, рассказывая о вещах, которые покупаю снова и снова (кофеварки, домашняя утварь, консервные ножи, фены с переключателями со 120 на 220 вольт, проигрыватели дисков, вилки и адаптеры для компьютера, домашние туфли), потому что вечно их где-то оставляю. Моя история может быть изложена как череда чемоданов и сумок, которые я с собой таскаю, которые тащатся вслед за мной, которые я бросаю, а потом покупаю новые. Моя эмигрантская жизнь — это бесконечные визы и штемпели в паспорте, счета, кучи бумажек, подтверждающих мое пребывание там-то и там-то, вещи, купленные там-то и там-то; правда, со временем эти так называемые свидетельства постепенно стираются из памяти.
В общем, если посредством какого-то чуда вся эта куча вещей вдруг вмиг возникнет передо мной, я, очевидно, приду в ужас от того, какой кошмарной жизнью живу. Это постоянное возведение и низвержение очередного дома, укладывание и распаковка вещей, с каждым разом все более утомительное повторение этого ритуала, напоминающего компьютерную игру, создает некую специфическую связь между эмигрантом и его биографией. У эмигранта возникают весьма специфические представления о пространстве и времени.
Выходя из метро в Берлине, я заметила пожилую боснийку в мешковатых брюках. Стоя на перекрестке, она растерянно озиралась по сторонам, бормоча: «Господи, где это я?» Эмигрант чаще задастся подобным вопросом, чем обычные люди. В этом его преимущество и одновременно источник глубокого внутреннего страха.
Эмиграция как судьба
Для писателя-эмигранта этот путь во многом схож с дорогой домой — потому что он приближается к системе идеалов, вечно его вдохновлявших. (Иосиф Бродский)
Ну и, конечно, у эмигранта полно времени на обзор собственной биографии. Эмигрант копается в своем прошлом, ища объяснений того, что происходит с ним в настоящем. И задает себе вопрос: что было раньше — курица или яйцо? Не началась ли его эмиграция задолго до того, как он уехал, и не является ли нынешнее состояние, именуемое эмиграцией, воплощением некоей давней мечты?
Эмиграция — это детская сказка о шапке-невидимке. В один прекрасный день мысль, возбуждавшая детское воображение, воплотилась в реальности эмиграции. Ибо эмиграция — это добровольное путешествие в безвестность, катапультирование на обочину жизни, в вуайеризм, в невидимость.
Когда-то в далеком детстве я грезила шапкой- невидимкой, а позже была очарована фильмом Антониони «Пассажир», историей для взрослых, но примерно того же свойства. Главный герой (Джек Николсон), украв в отеле паспорт умершего и положив его себе в карман, превращается в другого человека и вскоре оказывается пойманным в ловушку судьбы того, другого. Герой Антониони, как и герой экзистенциального жанра, именуемого эмиграцией, не способен повернуть вспять, не способен сорвать с головы шапку, чтобы все сделалось как прежде.
И вот с этой-то точки невозможности возврата начинаются некие интимные отношения эмигранта с его собственной «судьбой».
Финальная встреча писателя с эмигрантом в самом себе
Лисица — бог коварства и обмана. Если дух лисицы входит в человека, его потомство постигает проклятие. Лисица — бог писательства. (Борис Пильняк. «Год японского офицера»)
Есть такие эмигранты, которые, уезжая и сжигая за собой все мосты, дичают. Эмигрант обнаруживает, что с приобретенной свободой расстаться трудно, чувства его обостряются, он так и ждет возможной западни. Он яростно срывает с себя всяческие ярлыки, отказываясь подпадать под какую бы то ни было классификацию, опускаться
до статуса представителя государства, паспортом которого обладает, считаться членом какой бы то ни было семьи. Словом, становится трудным, невыносимым. Он не желает быть прирученным. Со временем у него вырабатывается звериный инстинкт, он превращается в изгоя, постоянно меняет берлогу, поймать его не просто. Даже осев на одном месте, он остается чужаком в собственном доме, имея всегда наготове у дверей упакованный чемодан. Он становится нарушителем общепризнанных норм, его бесят всякие ограничения, постепенно он привыкает к жизни вне устоявшихся правил. Со временем его отталкивающая физиономия полностью отражает его сущность. Он превращается во врага, в предателя; уходит в подполье, куда однажды уже был загнан; становится социально опасным, потому что уже был однажды в этом обличен; становится изменником, поскольку однажды уже был обвинен и в этом.В определенный момент писатель натыкается на эмигранта в самом себе и смиряется. Статус, именуемый эмиграцией, фактически становится его истинным статусом. Попав в замкнутый круг, писатель возвращается к своему истинному прибежищу.
Именно культура русского авангарда наиболее страстно ухватилась за представление о художнике как об изменнике и о художественном произведении как о свидетельстве измены. Эта культура выработала изощренную тактику измены установленным эстетическим принципам и литературным традициям. Искусство наделялось непререкаемой автономией, и для защиты этой автономии любые средства были хороши. Основополагающим эстетическим принципом русской авангардной литературы явилась дефамилиаризация, остранение, отчуждение, предательство читательских ожиданий. В этом смысле писатель выступал в роли изменника, а образ предательства стал эмблемой истинного произведения искусства.
Двойная эмиграция
Родина? Но ведь каждая неординарная личность считалась чужаком даже в собственном доме как раз в силу своей неординарности. Читатели? Но ведь писатели всегда писали уж во всяком случае не «для» читателя, а, скорее, «вопреки» ему. Почет, успех известность, слава? Но ведь писатели именно потому и стали известными, что себя они ценят выше своего успеха. (Витольд Гомбрович [40])
Оказавшись на современном литературном рынке, писатель-эмигрант с его устоявшимися художественными принципами постепенно понимает, что на самом деле он оказался в двойной эмиграции. Ибо «представители литературной эмиграции» — это как раз те писатели, которых литературный рынок понимает в последнюю очередь. Литературный рынок требует, чтобы люди приспосабливались к законам производства книг. Как правило, непокорных художников этот рынок не выносит, как не выносит всяких экспериментаторов, эстетов- ниспровергателей, последователей необычных методов литературного повествования. Литературный рынок награждает эстетически покладистых, приспосабливающихся, усердных, уважающих литературные нормы. Литературный рынок отвергает устаревшие представления о произведении искусства как об уникальном, неповторимом, глубоко индивидуальном художественном творении. В условиях литературной индустрии писатели — безропотные трудяги, всего лишь звенья в производственной цепи.
Наш писатель-эмигрант внезапно обнаруживает, что оказался он в эмиграции, владея лишь устаревшим ремеслом, уже давно отмершим и более никому не нужным. Трагикомическая ситуация продолжает для него усугубляться. Он покинул свою гнетущую среду, чтобы заявить о себе как о писателе, и подвергся иной разновидности гнета, очутился в тисках репрессивных законов книжного рынка. Под конец и напоследок писатель осознает весь парадокс: настоящих писателей давят повсюду, и лишь посредственные везде чувствуют себя как дома.
Писатель-эмигрант приговорен стать маргиналом, даже если он получит Нобелевскую премию (как, например, Бродский), даже если случится, что он окажется в сердцевине потока массовой культуры (как, например, Набоков), если случай подарит ему славу. Некоторых (как, например, Солженицына) сама их маргинальность сподвигла возвратиться на родину. Ибо лишь среда, нанесшая им раны, знает, как их излечить, лишь она понимает, как польстить пошатнувшемуся «эго» писателя, размахивая его именем, точно национальным флагом, давая ему снова ощутить свою значимость, изучая его в школах, заваливая заслуженными почестями, сооружая ему памятники, называя улицы его именем.