Читайте старые книги. Книга 2
Шрифт:
От великого до смешного — один шаг. От библиофила до библиомана — одна катастрофа. Библиофил мгновенно превращается в библиомана, когда ему случается поглупеть или разбогатеть, а от этих несчастий не застрахованы даже самые достойные люди; первое, впрочем, настигает смертных гораздо чаще, чем второе. Мой дорогой учитель, почтенный господин Булар был некогда библиофилом с тонким и разборчивым вкусом, но со временем завалил шесть шестиэтажных особняков шестьюстами тысячами книг самого разного формата; они лежали там грудами, напоминая то ли каменные стены, сложенные циклопами {288} без извести и цемента, то ли галльские могильники. В самом деле, это были настоящие кладбища книг. Помню, однажды, странствуя вместе с хозяином среди этих шатких обелисков, которых не коснулись умелые руки благоразумного господина Леба {289} , я осведомился о судьбе редчайшей книги, которую некогда уступил моему почтенному другу на одной знаменитой распродаже. Устремив на меня взор, в котором, как обычно, светились острый ум и добрая душа, господин Булар ткнул тростью с золотым набалдашником в одну из этих огромных куч, rudis indigestaque moles [40] , затем в другую, затем в третью: ”Она там, или там, или же там”. Я содрогнулся при мысли, что злополучный томик погребен, быть может навеки, под восемнадцатью тысячами фолиантов, но эти подсчеты не помешали мне позаботиться о спасении собственной жизни. Высоченные кипы книг, неустойчивое равновесие которых господин Булар потревожил своей тростью, угрожающе шатались, а вершины их раскачивались, как тонкий шпиц готического собора от колокольного звона или порыва ветра. Оттащив подальше господина Булара, я обратился в бегство, не дожидаясь, пока Осса упадет на Пелион {290} или Пелион на Оссу. Даже сейчас, когда я вспоминаю, как с высоты
40
Нечлененная и грубая громада ( лат.; Овидий. Метаморфозы, I, 7).
Monstrum horrendum, informe, ingens, cui lumen ademptum [41] .
Библиофила не надо путать с книжником, речь о котором впереди; однако и библиофилу случается рыться в старых книгах. Он знает, что не одна жемчужина была извлечена из навозной кучи и не одно литературное сокровище таилось под истрепанной обложкой. К несчастью, такие удачи крайне редки. Что же касается библиомана, он к книжным развалам даже не подходит, ведь рыться в книгах значит выбирать. А библиоман не выбирает — он скупает.
41
Зренья лишенный Циклоп, безобразный, чудовищно страшный (лат.;Вергилий. Энеида, III, 658).
Книжник в строгом смысле слова — это старик рантье, учитель в отставке или вышедший из моды литератор, то есть человек, сохранивший любовь к книгам, но не имеющий средств на то, чтобы их покупать. Он только и делает, что ищет драгоценные старые книги, rarae avis in terris [42] , которые капризный случай мог забросить в пыльную каморку старьевщика, алмаз без оправы, который опытный ювелир узнает с первого взгляда, а невежда принимает за подделку. Разве вы не слышали об экземпляре ”О подражании Христу”, который Руссо в 1765 году взял у своего друга господина Дюпейру, — книге с пометами Руссо и его подписью, книге, между страницами которой сохранился засушенный барвинок — Руссо своей рукой сорвал его в том же году в Шарметтах {292} ? Это неприметное на вид сокровище, за которое знаток отдал бы золотые горы, обошлось г-ну де Латуру всего в 75 сантимов. Вот это находка! Впрочем, не знаю, что бы мне больше хотелось иметь — экземпляр ”О подражании Христу”, принадлежавший Руссо, или старинное издание ”Теагена и Хариклеи” {293} , которое Расин со смехом отдал наставнику: ”Можете сжечь эту книгу, — сказал он, — я выучил ее наизусть”. Если сейчас у букинистов на набережной нет этой небольшой книжечки с красивой подписью и пометами по-гречески, сделанными мелким почерком, который я узнал бы из тысячи, то, ручаюсь, лишь оттого, что ее недавно продали. А что бы вы сказали об экземпляре ”Проученного педанта” Сирано {294} , где на полях против двух сцен — мне нет нужды пояснять, каких именно, — стоит фигурная скобка, а рядом рукой Мольера написано: ”Мое”. Все это — тихие радости книжника, которые, надо признаться, чаще всего остаются волшебными грезами. Всеведущий господин Барбье, назвавший нам авторов множества анонимных книг и умолчавший о еще большем их числе, намеревался составить библиографию ценных книг, купленных в течение четырех десятков лет на парижских набережных. Такая книга украсила бы нашу словесность и стала бы настоящим подарком для книжников, этих искусных и хитроумных алхимиков от литературы, которые спят и видят, как бы отыскать философский камень, а находя время от времени его осколки, меньше всего заботятся о том, чтобы заказать для них роскошную оправу. Книжник всю жизнь пребывает в уверенности, что владеет тем, чем не владеет никто; он снисходительно пожал бы плечами даже при виде сокровищ Великих Моголов и не намерен украшать свою драгоценную добычу никчемными поделками сторонних умельцев: на то у него есть веские причины, которые он, правда, скрывает под благовидным предлогом: ”Шедеврам типографского искусства следы времени так же к лицу, как патина — античной бронзе. Библиофил, переплетающий книги у Бозоне, подобен нумизмату, золотящему медали. Оставьте меди зелень, а старинным книгам — расползающуюся кожу”. Увы, все дело в том, что переплеты Бозоне очень дороги, а книжники — люди небогатые. Конечно, не стоит портить святотатственными румянами совершенную красоту и предавать в руки реставратора книгу, которая может обойтись без этой рискованной операции, но поверьте мне: книги, как женщины, от украшений только хорошеют.
42
Редчайшая птица на свете (лат.;Ювенал. Сатиры, VI, 169).
”Книжник” — одно из тех двусмысленных слов, которых, к несчастью, множество во всех языках. Книжником называют как любителя, роющегося в старых книгах, так и уличного торговца. В старые времена ремесло это было почтенным и доходным. Бывало, торговец старыми книгами расставался со скромным лотком или убогой повозкой и позволял себе роскошь открыть крохотную лавочку. Этот путь проделал Пассар, память о котором, должно быть, еще жива на улице Кок. Да и можно ли забыть Пассара, его коротко стриженные волосы, вздернутый нос и глаза — один большой, выпученный, рыжеватый, другой маленький, голубой, глубоко посаженный — природе угодно было создать их такими несхожими, чтобы внешность Пассара ни в чем не уступала его эксцентрическому характеру. Когда сардоническая усмешка чуть трогала правый уголок рта Пассара, когда в его маленьком голубом глазу вспыхивали лукавые искорки, которые никогда не освещали другой, большой и тусклый, глаз, это означало, что Пассар расположен поболтать и вы имеете возможность услышать множество скандальных историй из политической и литературной жизни последних сорока лет. Пассар, торговавший то в проезде Капуцинок, то перед Лувром, то возле института, все видел, все знал и в своей букинистической гордыне все презирал. И все же Пассар не был тем человеком, о котором Гораций сказал: Dicendi bona mala locutus [43] ; к нему это относилось лишь наполовину. Память Пассара хранила только плохое; надо было слышать, с каким ироническим пылом, поднимавшимся подчас до подлинного красноречия, он развенчивал самых славных героев. ”Ну а Мирабо?” — робко спросил я у него однажды. ”Мирабо, — высокомерно ответствовал Пассар, выставив вперед правую ногу, — был дурак и трус”. Для очистки совести спешу заметить, что это ничего не доказывает, хотя вообще-то Пассар разбирался в людях даже лучше, чем в книгах. Во всяком случае, все бывавшие у него книжники-любители в один голос утверждают, что рассказы его были гораздо занимательнее его книг.
43
Наболтал он, что надо, и то, что не надо ( лат.; Гораций. Послания, I, 7, 72; перевод Н. Гинцбурга).
Я вспомнил книжника Пассара — безвестного человека, которому не посвятит статьи ни один биографический словарь, Пассара, являющегося, судя по всему, Брутом, Кассием книжной торговли, последним букинистом. Книжник, торгующий на мосту, набережной или бульваре, жалкое созданье, подозрительное, странное и хилое, которое не живет, а доживает свой век среди никому не нужных брошюрок, — это в лучшем случае тень книжника; книжник умер.
Эта великая социальная катастрофа, гибель книжника — одно из неизбежных следствий прогресса: безобидное и невинное порождение хорошей литературы, книжник должен был уйти из жизни вместе с ней. В ту невежественную эпоху, которую мы, к нашей вящей радости, оставили в прошлом, издатели, как правило, знали цену публикуемым ими книгам и выпускали их на хорошей бумаге — плотной, упругой, хрустящей; они одевали книги, если те того заслуживали, в переплет из хорошей прочной кожи, склеивали их хорошим клеем и сшивали хорошими крепкими нитками. Такой книге суждена была долгая жизнь, даже если она оказывалась на лотке букиниста. Ее переплет из сафьяна, телячьей кожи или пергамента, выцветший и сморщившийся от солнца, размокший от сырости, в сухую погоду покрытый густым слоем пыли, а в дождливую липкой грязью, долгие годы хранил под своей неказистой на вид оболочкой мечты философов и грезы поэтов. Нынче дела обстоят иначе. Прогрессивный книгопродавец знает, что участь публикуемых им книг мало чем отличается от участи мух-однодневок с берегов реки Гипанис {295} и что не успеет реклама окрестить их, как фельетон уже споет им отходную. Нынешний издатель вкладывает белые листы, испещренные черными значками, в желтую или зеленую обложку и, положившись на милость стихий, пускает свою стряпню в продажу. Месяц спустя жалкое издание уже валяется на лотке уличного торговца, омываемое струями утреннего дождичка. Оно отсыревает, разбухает, сморщивается, покрывается бурыми пятнами и постепенно превращается в ту бумажную массу, из которой было сделано и которую смело можно использовать для изготовления новой бумаги. Такова судьба книг эпохи прогресса.
Книжник, торгующий старыми благородными фолиантами, не имеет ничего общего со злополучным торговцем мокрой бумагой, раскладывающим на лотке заплесневевшие лохмотья, оставшиеся от вчерашних новинок. Повторяю вам, книжник умер, что же до брошюр, пришедших на смену книгам, о них лет через двадцать никто даже не вспомнит. Можете мне поверить, я ведь и сам настрочил их не меньше трех десятков.
А впрочем, скажите на милость, что вообще останется на земле через двадцать лет?
Рецензии на издания для библиофилов
Г. Пеньо. Рассуждение о выборе книг (2-е изд., 1823). Титульный лист
”Рассуждение о выборе книг” Г. Пеньо
Перевод О. Гринберг
”Рассуждение о выборе книг” господина Габриэля Пеньо включает в себя: ”1. Размышления о том, как составить небольшую, но отвечающую самому взыскательному вкусу библиотеку; 2. Разыскания о сочинениях, которым отдавали предпочтение великие люди прошлого; 3. Библиографию священных книг, а также шедевров греческой, латинской, французской и иноземных литератур с указанием самых верных и изящных изданий и, наконец, 4. Заметку о том, как оборудовать библиотеку, как расставить в ней книги, как их хранить и проч.”
Выбор книг сделался предметом научных разысканий, и тому есть причины. По самым приблизительным подсчетам за то время, что существует книгопечатание, из-под прессов вышло три миллиарда двести семьдесят семь миллионов семьсот шестьдесят четыре тысячи томов (если предположить, что средний завод — три сотни экземпляров). Если бы все эти книги дошли до нас, то, поставленные в ряд, они даже при толщине в дюйм каждая заняли бы восемнадцать тысяч двести семь лье, а это больше чем в два раза превосходит длину экватора. Одно только Священное писание, толщина которого уж никак не меньше трех дюймов, заняло бы семьсот пятьдесят лье, а если прибавить к нему ”О подражании Христу” {296} , потребовалось бы еще пятьдесят лье. Но поскольку никто, как правило, не стремится иметь несколько экземпляров одного издания, то приведенную цифру можно уменьшить в триста раз — и тогда мы узнаем, сколько места заняла бы абсолютно полная библиотека, то есть такая, где было бы по одному экземпляру каждого издания; для нее потребовалась бы полка длиной в шестьдесят одно лье или — что гораздо легче, удобнее и красивее — галерея длиной в шесть лье, вдоль стен которой тянутся полки, по пять с каждой стороны. Отсюда можно заключить, что книг на свете неисчислимое множество и собрать их все до единой невозможно. Поэтому наш удел — тематические библиотеки и библиотеки, составленные выборочно.
Тематическими библиотеками называют такие, где собраны книги, посвященные либо медицине, либо одной какой-то области науки, либо одному периоду литературы или истории; господин Пеньо, о книге которого мы ведем речь, опубликовал в 1810 году превосходный труд на эту тему {297} ; впрочем, и тематические библиотеки неизбежно приходится составлять выборочно, ибо полная тематическая библиотека, каков бы ни был ее предмет, неминуемо явила бы собою беспорядочное нагромождение томов, способное сбить с толку самого ученого и здравомыслящего библиографа. Я видел несколько таких собраний — в каждом из них было предостаточно книг, не стоящих внимания, а многие полезные работы отсутствовали. К тому же трудно представить себе человека, который мог бы удовольствоваться одними научными трактатами. На свете не существует врачей, правоведов и естествоиспытателей, которых бы не волновало ничего, кроме медицины, судопроизводства и тайн природы; не существует и таких читателей, которые не признают ничего, кроме романов, басен или комедий. Одним словом, тематические библиотеки весьма занятны и вдобавок драгоценны как памятники истории литературы, но их одних мало для счастья, хотя счастье человека рассудительного, повидавшего свет и знающего ему цену не в последнюю очередь зависит от книг. Итак, единственное, что нам остается, — составлять библиотеку выборочно. Мысль эта не нова, и у господина Пеньо было немало предшественников, что, впрочем, никак не умаляет ценности его труда. Из авторов, размышлявших над этим вопросом уже после изобретения книгопечатания, я назову лишь Ламота ле Вайе; его мнение особенно любопытно потому, что он был едва ли не безбожник. В первый том собрания его сочинений (Париж, 1654, стр. 452) вошло произведение (во всех отношениях весьма незначительное) под названием ”О том, как собрать библиотеку всего из ста томов”. Как ни странно, Ламот включил в свой список Библию; отважься он на столь дерзкий поступок сегодня, единомышленники сочли бы его невеждой и варваром. Философия ушла с тех пор далеко вперед!
Вообще, мысль о библиотеке очень маленькой, но состоящей из одних шедевров вполне естественна. Многие авторы пошли по этому пути дальше Ламота ле Вайе; в самом деле, всякому понятно, что если выбирать лишь книги, которые приятно перечитывать, то их может быть гораздо меньше ста. Меланхтон ограничивал свою библиотеку четырьмя авторами, имена которых начинаются на одну букву: Платон, Плиний, Плутарх, Птолемей. Бэкон, считавший, что все книги на свете похожи одна на другую и во всех библиотеках надо оставить лишь несколько сочинений, служащих источниками для всех остальных, называл тех же авторов, что и Меланхтон, прибавив к ним лишь два имени: Аристотеля и Евклида. Ги Патен писал в присущем ему полупедантском-полубурлескном стиле, что Плиний и Аристотель — это уже целая библиотека, а если присовокупить к ним Плутарха и Сенеку, то ”все семейство отменных книг, отец и мать, старшенькие и младшенькие, будет в сборе”. По мнению Темизеля де Сент-Иасента, список следовало бы ограничить сочинениями Плутарха, Платона и Лукиана. Сорбьер признавал лишь нескольких французских писателей — Шаррона, Монтеня и Геза де Бальзака, который ныне вышел из моды. Достославный Пьер Даниэль Юэ, епископ авраншский, утверждал, что, если бы все придуманное людьми от сотворения мира была записано единожды, записи эти легко уместились бы в девяти, самое большее десяти томах ин-фолио. Правда, люди умудрились придумать столько нелепостей и вздора, что десять томов — капля в море, но ведь Юэ умер в самом начале XVIII столетия… Вообще, хотя латинская поговорка гласит: Timeo hominem unius libri [44] , многие великие люди объявляли во всеуслышание, что отдают одному-единственному произведению или автору предпочтение перед всеми прочими. Сочинения, удостоившиеся этой в полном смысле слова исключительной чести, немногочисленны. После Библии и ”О подражании Христу” первыми, безусловно, идут творения доброго старого Плутарха. За Плутархом следуют Гомер, Ксенофонт, Тацит, ”Письма к провинциалу” {298} , ”Опыты” Монтеня, Шаррон, Рабле и ”Дон Кихот”. Английский ученый Джек Дуглас опубликовал в 1739 году каталог из четырехсот пятидесяти номеров, посвященный одному-единственному автору — Горацию. Тридцать шесть лет спустя библиотека графа де Солма насчитывала уже восемьсот различных изданий того же автора. Хотя в таком пристрастии к одному автору есть нечто болезненное, разум и вкус способны найти ему некоторое оправдание. Можно понять и Скалигера, который говорил, что больше хотел бы сочинить третью оду четвертой книги Горация (”На кого в час рождения, Мельпомена…”), нежели сесть на Арагонский престол, и Никола Бурбона, который утверждал, что бьюкененовские подражания Псалмам {299} стоят парижского архиепископства, — но что сказать о Пассера, который ставил стансы Ронсара канцлеру Лопиталю {300} выше герцогства Миланского? Иные поклонники доходили до того, что видели в дорогих их сердцу авторах существа сверхъестественные. Жан Дора находил сто седьмую эпиграмму Авсония настолько совершенной, что отказывался считать ее созданием смертного поэта: он предпочел приписать ее дьяволу. Дьявола не раз объявляли автором удачных стихов, но я не знаю другого случая, когда бы ему приписали любовное стихотворение. Кюжас говорил: ”Кто не имеет сочинений Паоло да Кастро, пусть продаст свой плащ и купит его книги”. Ныне вряд ли нашлись бы охотники принести подобную жертву ради Паоло да Кастро, получи они даже впридачу десять томов Кюжаса; иное дело, если бы речь шла о Таците или Макиавелли. Одним словом, к книгам вполне приложима известная поговорка: ”О вкусах не спорят”; библиографы отбирают книги не так, как библиофилы; да и вообще мнений о том, как собрать библиотеку, имеется, наверное, ровно столько же, сколько и людей, способных толково это сделать. В мире не найдется двух совершенно одинаковых характеров, двух умов совершенно одинакового склада, а библиотека всегда отражает нрав владельца. Если вы хотите ближе узнать человека, спросите, какая его любимая книга. Людовик XVI больше всего любил сочинение ”Об обязанностях короля” {301} .
44
Бойся человека одной книги ( лат.).
Впрочем, в книгах, бесспорно, содержатся и сведения общеполезные, в которых рано или поздно испытывает нужду всякий человек. Так, было замечено, что нет человека, от самого удачливого богача до самого ничтожного бедняка, который не нашел бы в Священном писании {302} слова, обращенного к нему лично. Пожалуй, стоило бы собрать в одном томе все, что милость Господня и ум человеческий создали в помощь и утешение страждущим; эта книга никогда не наскучит, ибо люди будут вечно открывать в ней новые богатства и черпать новые надежды. Книга Иова, Екклесиаст, три первых книги ”О подражании Христу” (четвертая касается исключительно литургии), трактаты Плутарха ”О позднем возмездии божества” и ”О пользе врагов”, некоторые ”опыты” Монтеня, в частности ”О том, что философствовать — это значит учиться умирать” и ”О том, что наше восприятие блага и зла в значительной мере зависит от представления, которое мы о них имеем”, несколько проповедей Массийона, несколько басен Лафонтена, сотая часть максим Ларошфуко, половина ”мыслей” Паскаля — вот примерный состав этой книги. Мне не верится, что бывают такие чрезвычайные обстоятельства, когда эти сочинения бессильны помочь человеку; я убежден, что, если бы в наши дни, когда в моде огромные уродливые тома, где нагромождены без разбору сочинения самых разных авторов, нашелся издатель, который объединил бы в одну книгу небольшого формата названные нами немногочисленные шедевры, эта книга нашла бы своих читателей; впрочем, не будем скрывать, что предприятие это принесло бы издателю почет, но не барыш — вот почему надеждам нашим не суждено сбыться. Публика не делает тайны из своих пристрастий; у Вольтера она ищет вольные шутки, у Руссо — сумасбродные парадоксы, а до прекрасных, поистине образцовых сочинений этих авторов ей нет дела. Нам грозит — кто бы мог подумать? — переиздание любовных пошлостей Дора {303} ; таков наш век.