Что было и что не было
Шрифт:
Пореволюционная его судьба — как история мидян — темна и непонятна. Не то он стал сапожником, не то вернулся к истокам и сел на землю. Во всяком случае, все бесчисленные на Волыни смены властей прошли над ним, как облачные тени над сонным прудом.
Зато не вызывает сомнений судьба его блистательного столичного тезки: защищая до последнего патрона заживо разложившуюся ничтожную власть — он был, как говорится на фальшивом революционном жаргоне — «казнен восставшим народом» /«для счастья правнуков»/.
Трудно сказать, кто отвратительнее: те ли, что втихомолку прислуживают полиции, или те, что ежедневно и ежечасно, пользуясь ее услугами, ее «принципиально презирают». Вероятно, — последние, потому что — как показывает история — беспощадно уничтожив «чужую» полицию, они немедленно организуют свою, во сто раз злее, грубее и гаже.
IV
Было ли все то, что произошло с нашей страной, неизбежным? Теперь, когда для
Например, национализм и православие — две духовные потенции, не слишком действенные в последние предреволюционные годы, впоследствии жестоко и беспощадно истребляемые (у россиян) комдиктатурой, — сейчас, в период возрождения, о котором спорят, стали «пугалом» для целого ряда «профессиональных историков» новой эмиграции. Но тот «взрывчатый патрон», который, как авиатора из терпящего бедствие реактивного самолета, выбросит их на авансцену истории — профессиональные паникеры «себе на уме» находят не в настоящем, а в далеком прошлом: у Иоанна IV и Петра I и еще каких-то таинственных «семи случаях» нашей истории. Из разных последовательных моделей нашего общественно-государственного строя, которые почти все были отброшены к 1914 году, — они создают угрожающий всему миру православно-нацистский «рейх», во главе которого ставят «аятоллу» А.И. Солженицына.
Если ученые животноводы из украинского серого быка с длинными рогами целенаправленной селекцией воспроизводят того легендарного дикого лесного быка, который «метал» на своих рогах Владимира Мономаха, то «профессиональные историки», у которых целенаправленность другая, поступают наоборот: из летописного тура выводят посткоммунистического нацистского бешеного буйвола…
Все исследования обстоятельств российской (февральской) революции и большевистской контрреволюции грешат одним и тем же: все забывают, что произошли они на стыке поколений. Революционные «отцы», духовный облик которых определил социально-политические феномены 1905 года — как раз должны были уступить место «детям», уже узнавшим революцию не только по книгам. Но судьба решила иначе: не успев общественно выразиться, эта смена полегла на Галицийских полях или в донских степях, сгнила (в переносном смысле) в эмиграции или, в прямом, в лагерях.
В предреволюционной Империи Российской многие весьма не жаловали восходящую элиту страны, в частности — студенчество. Для одних студент был синонимом бунтовщика, для других — вдобавок закоренелым «шпаком» (штатским).
Отголоски нутряной неприязни к студенчеству выжили, оказывается, даже после шестидесяти лет эмиграции: не так давно в выходящем в Зап. Германии журнале «Посев» автор, как говорили в старину, «из хорошей фамилии», перечисляя всех, способствовавших победе и закреплению большевиков, упомянул и студентов, тогда как в одной Праге кончало образование несколько тысяч российских студентов, бывших белых офицеров, после длительного перерыва Великой и Гражданской войны снова вернувшихся в университеты и техникумы…
В противовес довольно дружному недоброжелательству правых, все либералы или умеренно левые (неумеренно левые «уважали» один пролетариат), все, считавшие себя передовыми, все, сами прошедшие Высшую школу или собиравшиеся туда направить своих детей, все, не произносившие слова «интеллигент» непременно с саркастической гримасой — проявляли к университетской молодежи неизменную нежность, и не только по сентиментальным реминисценциям собственной веселой молодости, но и как к тем, кому дано наконец, быть может, вступить в Землю Обетованную демократии и свободы, или, во всяком случае, подойти вплотную к ее границам. И вообще, как к молодежи, которая всегда в какой-то мере воплощает будущее.
Студенческую жизнь романизировали писатели (Леонид Андреев, Евгений Чириков), возносили художники (часто воспроизводившаяся в свое время картина «Какой простор!»). «Национальным», если можно так выразиться, праздником московской интеллигенции стал Татьянин день — 25 (н. ст.) января. Праздник небесной покровительницы Московского университета проходил необыкновенно шумно и весело: тосты и речи, так же как и шампанское, лились рекой в хороших ресторанах, песни и водка — в местах попроще.
Вместе с профессорами, писателями, журналистами, политическими, земскими и городскими деятелями, людьми свободных профессий (адвокатами, врачами и т. п.) и, конечно, со всеми студентами — этот праздник во время великого пореволюционного Исхода переехал и за рубеж, и в Праге, в «Русском Доме», например,
справлялся с чисто московской широтой, почти российским счетом водок и закусок, со всем набором исполнявшихся весьма громко, но не всегда стройно знаменитых студенческих песен: конечно, «Гаудеамус», «Дни нашей жизни», «Из страны, страны далекой…», «От зари до зари» и т. д.И было отрадно видеть, как у эсеровского «патриарха» Егора Егоровича Лазарева, просидевшего — как острила безжалостная молодежь — «сто лет в эмиграции» (т. е. из предреволюционной эмиграции попавшего сразу в пореволюционную), — блестели действительно почти столетние глаза, когда гремело:
Первый тост за наш народ! За святой девиз: «Вперед!»Осенью 1914 года, приехав в первый раз в Петроград, как полагалось, к началу академического года, я раскрыл свежий номер «Нового Сатирикона» и сразу же наткнулся на сердечный привет своему (студенческому) «сословию». Автор, фамилия которого пропала в архивах памяти, бесстыдно обкрадываемых неумолимой старостью, писал:
Вновь взбужден наш хмурый Питер звонким пеньем синих птиц… [1] Вновь душа душе открыта, мир безоблачно хорош — город хмурого гранита наводнила молодежь!..Через много, много лет, уже в Париже, я прочел книгу «На земском посту» доктора С. Ф. Вербова и познакомился с автором. Это был далеко не заурядной судьбы человек. Начать с того, что доктор, после работы в Земгоре, в конце войны стал врачом в кавалерийском гвардейском полку и даже участвовал в атаке (если можно назвать «участием» положение всадника, которого ошалелая лошадь носила по бранному полю, а он думал об одном — как бы удержаться и не свалиться…). После октябрьского контрреволюционного переворота оказался он в том же качестве лекаря в конной армии Гая, которая подходила к Варшаве с севера, и по вине Сталина и Буденного повернувших к Львову вместо того, чтобы идти с ним на стык к Варшаве, будучи окружена поляками, после ряда гомерических атак, напомнивших французским офицерам, бывшим при польском штабе, наполеоновские годы и конницу Мюрата, прорвалась в Восточную Пруссию и была интернирована. После Рижского мира гаевцы вернулись в СССР, а доктор остался на Западе. Его книга потрясла меня, с одной стороны — убедительным, правдивым и сочувственным изображением нашей «нищей России» и действительно часто подвижнической работы земских врачей в деревнях, с другой — царившей будто бы на стыке столетий в Харьковском университете (где учился доктор) удручающей полицейщиной, чудовищно не похожей, не соответствующей тому, что я нашел в Петрограде.
1
намек одновременно и на пьесу Меттерлинка, и на синие околыши студенческих фуражек
Правда, впоследствии в разговорах не столько с автором, сколько с его милейшей супругой, я понял, что, поскольку в эмиграции читатель вымирает, а в СССР его непочатый угол, доктор, образно выражаясь, «сгустил краски» в надежде, что соввласти, у которых в Высшей школе еще хуже, соблазнятся возможностью «найти предка» и пропустят книгу в СССР.
Увы, книга не прошла, конечно, а описание «ужасов самодержавия» осталось. В книге доктора «педеля» следят за студентами, подслушивают, подглядывают, залезают даже в курилки. Между ними и слушателями лекций шла непрерывная гражданская война. Естественно, что студенты все время находились на точке кипения. Ничего даже приблизительно подобного я не увидел в Петрограде в историческом здании Петровских Двенадцати коллегий со знаменитым «километровым» коридором. Никаких педелей не было и в помине, то есть был на своих местах вообще малозаметный обслуживающий персонал, сторожа у вешалок и в раздевалке. У последних были у каждого свои «клиенты», которых они знали в лицо и при случае снабжали полезными сведениями, собранными за годы работы от других «клиентов», в частности, о профессорах и их экзаменационных привычках. Когда я как-то, после не совсем благочестивой недели, решив, что все же следует и лекции послушать, зашел в университет и стал снимать пальто, про себя удивляясь, что раздевалка какая-то пустая, сторож меня спросил: «А кого же вы хотите слушать?» — «Конечно, Петражицкого…» — «Да сегодня же праздник!..»
Посещение лекций (по крайней мере, на юридическом факультете) не было обязательным, но аудитории всегда заполнялись у читавших интересно, а тем более таких знаменитых, как Петражицкий, создатель несправедливо забытой эмоциональной теории права, бывший вдобавок весьма придирчивым и беспощадным экзаменатором. У профессоров «назначенных», появившихся при Кассо, слушатели легко поместились бы в одном ряду, если бы сели кучей, но какой процент составляли ходившие по наряду «академисты», а какой случайные или любопытные посетители вроде меня — сказать не могу. Вдобавок читали «назначенные» нелюбопытно.