Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Что значит быть студентом: Работы 1995-2002 годов
Шрифт:

«Старые» студенты поддерживали свои традиционные культурные практики в домашних кружках, наподобие Космической академии наук, в которой членствовал Д. С. Лихачев в середине — второй половине 1920-х годов [326] . Такие кружки продуктивно рассматривать в рамках традиционной русской культурной практики кружка— научного, литературного, политического.

Пристрастия студентов-читателей также сильно варьировали. Однако сложившаяся здесь картина более запутана, поскольку создается впечатление, что именно в репертуаре читавшихся книг влияние «стариков» сохранялось, по крайней мере, в первые нэповские годы. Подобно дореволюционному студенту, «пролетарий» предпочитал беллетристику любому другому чтению [327] . Верхние строчки шкалы популярности по-прежнему занимала классика. Лишь постепенно в списке начали появляться более современные произведения, включая так называемую «пролетарскую» литературу. Среди современной поэзии кроме уже названного Есенина многие выделяли Маяковского (которому в начале 1920-х гг. также было далеко до официально признанного статуса). Читали беллетристику товарищей по учебе, публиковавшихся в студенческих и комсомольско-молодежных изданиях, но редко придавали самому факту этого чтения какое-либо значение. «Старое» студенчество поддерживало интерес к Серебряному веку. Если оставить художественную литературу, главное внимание вузовца занимали, разумеется, учебные пособия. Наконец, из разнообразной идеологической продукции можно указать несколько нашумевших в студенческой среде публикаций — тексты Э. Енчмена по его «теории новой биологии», работы Л. Д. Троцкого «Новый курс», «Вопросы быта», «Литература и революция», различные публикации Бухарина, связанные с комсомольской и студенческой проблематикой [328] .

326

Лихачев Д. С.Воспоминания. СПб., 1995. С. 136–140. Ср. там же о других кружках в Ленинграде 1920-х годов: С. 117, 129–136.

327

На штурм науки. С. 137, 237–238, 240–241.

328

Енчмен Э.Восемнадцать тезисов о «теории новой биологии». Пятигорск, 1920; Он же.Теория новой биологии и марксизм. Вып. I. Изд. 2-е. СПб., 1923. Ср. рецензию

на книгу Э. Енчмена «Теория новой биологии и марксизм» // Вулкан. 1923. № 1/2. (3/4). С. 41; Бухарин Н. И.Енчмениада (К вопросу об идеологическом вырождении) // Бухарин Н. И. Методология и планирование науки и техники. Избранные труды. М., 1989. С. 191–224; Он же.Злые заметки // Бухарин Н. И. Этюды. М., 1988. С. 201–208 (репринт издания 1932 г.); Троцкий Л. Д.Вопросы быта. Эпоха «культурничества» и ее задачи. Изд. 3-е. М., 1925, Он же.Новый курс // Троцкий Л. Д. К истории русской революции. М., 1990. С. 164–203; Он же.Литература и революция. М., 1991.

1920-е годы характерны и стремительным ростом интереса — и отнюдь не только студенческого — к кинематографу. Во-первых, кино реально стало самостоятельным искусством, даже полем для изощренных экспериментов — например, немецкого экспрессионизма [329] . В послереволюционной России также произошел буквально киновзрыв, при активном участии государства. Отечественные киноленты отличались рельефным «политическим» характером и агитационностью, наиболее ярко реализованными в творчестве С. Эйзенштейна [330] . Понятно, что «новое» студенчество с первых шагов оказалось среди почитателей советской «фильмы», различаясь, однако, своими эстетическими предпочтениями. Конечно, эту разницу трудно еще уловить — рождение «элитного» кино с «избранной» аудиторией произойдет очень нескоро. Кроме советского кинематографа, отечественный зритель нэповских лет имел доступ к образцам зарубежной продукции — европейской и американской. Большую популярность завоевал, в частности, Ч. Чаплин [331] . Опять-таки, практически невозможно провести какой-либо водораздел между студентами-почитателями отечественного и зарубежного кино или выделить какие-либо иные критерии разделения аудитории, в том числе по причине недостатка убедительных свидетельств.

329

Садуль Ж.История киноискусства / Пер. М. К. Левиной с 4-го фр. изд. М., 1957. С. 146–156.

330

О работе Эйзенштейна в годы нэпа см.: Беленсон А.Кино сегодня. Очерки советского киноискусства (Кулешов — Вертов — Эйзенштейн). М., 1925.

331

О популярности кинематографа Чаплина в России 1920-х годов свидетельствует издававшаяся тогда литература, например: Чарли Чаплин / Под ред. В. Шкловского. Л., 1925.

Подытоживая краткий анализ эволюции студенческих «культурных вкусов», следует остановиться на значении феномена студенческого культурного производства, родившегося именно в рассматриваемый период. До революции, участвуя в художественной жизни, студент действовал на чужом поле: завершенного пространства корпоративной культуры не существовало подобно тому, как в 1920-е годы уже не было исчезнувшего «поля» студенческой политики [332] (возможно, что смерть одного и рождение другого взаимосвязаны). Однажды появившись на свет, университетско-институтская культура претерпела те же изгибы судьбы, что и «красное» студенчество: от советского авангардизма первых лет до маргинализации в середине десятилетия. Показательно и то, что как феномен студенческая культура была отличительной чертой «пролетариев» в высшей школе: «белоподкладочники» имели другие ориентиры (и были вынуждены их иметь). В отличие от других освященных государством сфер публичной жизни «красного» студента, культурное поле в неизмеримо меньшей степени ограничивалось рамками канонизированных способов самореализации. Таким образом, в нем, как в контексте отношения к своим учебным обязанностям, в бытовом и сексуальном поведении, а до известной степени и в реакции студентов-активистов на борьбу партийных и комсомольских фракций, проявлялись особенности студенческого габитуса. Чем более формализовалась область политического, тем важнее для выявления собственно студенческойпозиции становилось культурноеполе (равно как и смена установок в сфере труда, т. е., в нашем случае, учебы).

332

В данном случае понятие «поле» используется в качестве кальки «champ» П. Бурдье.

Редукция и «умирание» политического

Постепенное исчезновение студенческой политикив узком смысле слова требует, очевидно, более детального исследования. В пределах рассматриваемого периода этот процесс не завершился: в 1924 году, по свидетельству руководителя меньшевистского подполья Г. Кучина-Оранского, в Ленинграде действовала студенческая организация РСДРП. В 1923/1924 году студенческий партийный и комсомольский актив участвовал в дискуссии с Троцким, а на рубеже 1925/1926 года его затронула кампания против «новой оппозиции» в Ленинграде, хотя и в меньшей степени [333] . В любом случае бросается в глаза «затухание» политической жизни к 1926 году даже в среде активистов.

333

Эти события нашли свое отражение в: Кучин-Оранский Г.Записки // Двинов Б. От легальности к подполью (1921–1922). Stanford, California, 1968. С. 194–195; Красный студент. 1925. № 1. С. 4–5; На штурм науки. С. 38, 187–188.

Элиминирование «старых» политических партий оказалось не самой сложной задачей. В предыдущей главе мы уже говорили о своеобразии корпоративной политики — ее определяли не столько партийные группы и ячейки, сколько традиционные институты самоуправления: сходка, землячество и т. п. Кроме того, изменения в содержании традиции, происшедшие после 1917 года, означали перенос ударения на лозунг «автономного университета» вне политики. Тем самым позиции политических партий в высшей школе были вновь ослаблены. Как следствие, под прицел активистов-«пролетариев» попали прежде всего традиционные институты корпорации — сходки, землячества, комиссии, кружки. Благодаря особенностям «нового» студенчества, рассмотренным в предыдущей главе, и вытеснению из высшей школы «старых» вождей удалось в короткие сроки избавиться от сходок и запретить землячества (к 1922/23 учебному году). Сходки потеряли свой смысл, утратив элемент спонтанности и некоторой «неуправляемости», ибо рабфаковцы и «красные» студенты-основники являлись на них организованной и дисциплинированной фракцией, пользовавшейся государственной поддержкой. Профсекции подготовили запрет землячеств. После этого от былого плюрализма политической жизни петроградского студенчества остались немногочисленное антикоммунистическое подполье и внутрипартийная фракционность в студенческих ячейках РКП(б) и РКСМ. Большая часть учащихся оказалась — по иронии судьбы! — вне политики по тем или иным причинам: меньшинство, лишенное политических прав, не имело своего «места» в политическом пространстве даже формально; остальные обнаружили себя замкнутыми на профобъединения разных отраслей, причем деятельность профсекций быстро ритуализировалась. Если мы возьмем за образец протоколы профсоюзных собраний студентов петербургских вузов первой половины 1920-х годов, то увидим мало неожиданного: вопросы «готовятся» и предрешаются на заседаниях исполнительного бюро секции (тоже достаточно формально), вплоть до порядка и персонального состава выступающих [334] . Из политического инструмента профсекция превращалась в инструмент социальной мобильности.

334

ЦГА СПб. Ф. 6276. Оп 69. Д. 4. Л. 128, 136, 145–145 об, 154–155.

Партийный и комсомольский актив еще несколько лет оставался политическим островом.Внутрипартийная борьба также претерпела значительную ритуализацию, особенно после X съезда РКП(б) в 1921 году. Но в известных рамках возможности для занятия и отстаивания особой политической позиции сохранялись. Фракционные столкновения в партии и комсомоле не захватывали беспартийных, которые далеко не всегда проявляли к ним интерес и были слабо информированы о существенных деталях. Поэтому трудно сказать, насколько оправданно рассматривать эту политическую жизнь как студенческую. Не проще ли говорить о внутрипартийных коллизиях с участием студенческих ячеек? Вероятно, нет, поскольку интеллигенция вообще и студенты в частности достаточно быстро овладевают тем или иным политическим дискурсом, в том числе (или прежде всего) в не-политическихцелях. В этом смысле трудно поверить в то, что большинство «пролетариев» не следило за ходом дискуссии 1923 года, особенно в той ее части, которая непосредственно затронула университетскую жизнь. В тенденции комсомол становился организацией общестуденческой и тем более приковывал внимание. Наконец, практически все учащиеся были «охвачены» политическими занятиями с итоговым экзаменом. Результаты дискуссии не замедлили сказаться на обмене партийных документов в вузовских ячейках и, косвенно, на студенческой чистке 1924 года [335] . Можно сказать, что для государственной бюрократии позиция студентов-коммунистов и комсомольцев в дни дискуссии характеризовала «новое» студенчество в целом. Учитывая, что троцкистская оппозиция была определена как «мелкобуржуазная опасность», становится понятной как тревога середины десятилетия за сохранение пролетарской «природы» студенчества, так и профсоюзная реформа, то есть попытка перехода к общестуденческим профорганам — студкомам [336] .

335

Fitzpatrick S.Education and Social Mobility in the Soviet Union. P. 96–97.

336

О реформе и ее неудаче см.: Красный студент. 1925. № 1. С. 25–26; № 2. С. 22–23; № 6. С. 7, 23–24.

Позднее озабоченность руководства города и страны вызывалась уже не политической позицией студентов-коммунистов в продолжающейся внутрипартийной схватке, но фактами быта, культуры и сексуальности, получившими нарицательное наименование «есенинщины». Постепенное умирание вузовской «политики» в узком смысле слова сопровождалось политизацией других «полей» студенческой реальности, диффузией политического. Гак называемые «политические» и профессиональные организации (партийные, комсомольские и профсоюзные структуры) приобрели иное значение. Овладение их дискурсом и практиками обещало перспективы социального успеха любому «пролетарию». Любопытно, что в этих условиях проявились наметившиеся еще до революции тенденции концентрировать престижные позиции в рамках своего рода касты — аналога «вечных» студентов. Например, студенческий партийный лидер университета К. И. Кочергин проучился более семи лет, неизменно возглавляя партийное бюро/комитет, общежитие, входя в ученый совет и т. д. [337] Благодаря своему особому статусу он без труда получал академический отпуск и отсрочки от сдачи экзаменов и зачетов. Из личного дела очевидно, что Кочергин занимался не столько учебой, сколько партийной работой и администрированием. Судя по тому факту, что он оставался «на плаву» и после дискуссии с Троцким в 1923–1924 годах, и после падения Зиновьева в конце 1925 — начале 1926 года, очевидны его успехи по усвоению форм речи-мышления и практик партийной жизни. В отличие от до- и послереволюционных «вечных» студентов (в эпоху до 1922–1924 гг.), люди, подобные Кочергину, представляли несомненный капитал учебного заведения в отношениях с партийно-государственными властями. Это последнее также показывает, насколько изменилась «пограничная полоса» между студенчеством и государством. С другой стороны, Кочергин более был влиятелен, нежели рядовой беспартийный профессор, — коих, заметим, было подавляющее

большинство в ПГУ/ЛГУ 1920-х годов, — иногда даже в тех вопросах, которые непосредственно затрагивали интересы профессуры. Характерная черта высшей школы нэповских лет и периода «культурной революции» 1928–1931 годов — двусмысленность отношения к ней власти. С одной стороны, государство в 1921–1923 годах предпринимает шаги по «умиротворению» и подчинению университета (включая высылку профессуры и ряда студенческих лидеров в 1922 г.), стремясь заключить своего рода контракт с устраивающей власти частью профессуры. Среди прочего, такой контракт предусматривал и постепенное возвращение профессорской корпорации доминирующих позиций в администрировании [338] . С другой стороны, «красное» студенчество оставалось главной опорой нового режима вплоть до середины 1930-х годов и потому вызывало куда больше доверия, пусть и не лишенного беспокойства и подозрений. Конечно, НЭП не был в этом отношении какой-то «однородной» эпохой: когда в середине десятилетия эра «бури и натиска» сменилась наркомпросовской политикой «умиротворения» и «пролетаризация» временно «утихла», процессы маргинализации студенчества заметно ускорились. И все же неопределенность «режима власти» в университете сохранилась. В известной степени именно профессура очутилась под надзором «новых» студентов. Постоянно шла борьба за «сферы влияния». «Яблоком раздора» была академическая политика. Различные студенческие организации использовали дальтон-план или бригадный метод как политический инструмент, тогда как профессура отстаивала более традиционные модели. Кроме того, чем более формализованной, математизированной была область знания, тем сложнее было студенчеству использовать привычную идеологическую аргументацию. Хотя попытки такого рода случались («боричевщина»), они не принесли должного успеха: вероятно, потому, что шли вразрез с рационализмом и тейлоризмом эпохи, приветствовавшей методы «точных» наук. Таким образом, степень влияния студенчества часто зависела от того, к какой категории «спецов» относился профессор.

337

ЦГА СПб. Ф. 7240. Оп, 4. Д. 791.

338

О «завоевании» высшей школы и параллельном ему «торге» с профессурой см.: Ленин В. И.Полн. собр. соч. Т. 45. М., 1964. С. 121. Т. 54. М., 1965. С. 176–177, 265–266; Ленинский сборник XXXIV. М., 1942. С. 406; Ленинский сборник XXXVI. М., 1959. С 216, 219; Смирнова Т. М.История разработки и проведения в жизнь первого советского устава высшей школы // Государственное руководство высшей школой в дореволюционной России и в СССР. Сб. ст. М., 1979. С. 19–20, 22, 27, 29–32, 36.

Преемственность в функционировании института лидерства позволяет нам поставить вопрос о размывании границ политического поля в исторической перспективе. Насколько укоренен был институт политических партий в университете до революции? Представляется, что в сравнении с корпоративными интересами, реально детерминировавшими большинство дореволюционных — и послереволюционных — выступлений учащихся, политические группировки — филиалы действовавших тогда партий — остались маргинальным явлением студенческой жизни. Им удавалось преуспеть настолько, насколько они могли умело воспользоваться студенческим недовольством и принципами студенческой политики. Причем единственно возможными инструментами мобилизации признавались структуры и формы корпоративной жизни — сходки, землячества, старостаты, столовые и т. п. Поэтому стратегия политических группировок — политических в узком смысле — сводилась к проникновению и борьбе за доминирование в корпоративных структурах. Само обособленное политическое поле было возможным только при условии более четкой границы между государственной бюрократией и студенчеством, размывание которой началось еще в 1918/1919 году. Со смещением этой границы менялись глубинные формы корпоративной реальности, не говоря об «исчезновении» политического. «Красный» студент осмысливал и строил свой мир на иных основаниях — не столько противопоставляя, сколько связывая себя с государством, гарантировавшим ему и образование, и стремление остаться, до известной степени, тем, кем он хотел бы оставаться, — «пролетарием» (что также является своего рода языковой конструкцией, неотделимой, разумеется, от «реальности»). В его студенческом мире не существовало узко «политического» — либо оно стремительно «убывало» вместе с «белоподкладочниками» и «умиротворением» профессуры, — «политического», которое и у дореволюционного универсанта занимало незначительное место (постольку, поскольку оно встраивалось в его видение корпорации) [339] . Потому «политика» была обречена.

339

Вероятно, здесь нужно искать причины постоянных «похорон» дореволюционною студенчества — с конца 1890-х годов до революции 1917 года. По иронии судьбы именно эти годы стали пиком массового студенческого движения. Стремление узких «политиков» отделаться от студенчества хотя бы на словах показывает если не понимание, то ощущениеими «неудобства», то есть необходимости «подстраиваться» под корпоративные правила игры.

Что скрывалось за «пролетаризацией» петроградского студенчества?

Проблема поиска и сохранения так называемой «пролетарской» идентичности, сохранившаяся даже после периода «бури и натиска» 1921–1924 годов, требует отдельного обсуждения. Она подводит нас к более общему вопросу «студент и общество». На первый взгляд, многое ясно: будущая элита государства, определявшего себя как «рабочее», да еще и рекрутированная если не из рабочих, то из слоев населения с маргинальным при прежнем режиме статусом, будет стремиться отождествить себя с «пролетариатом». Но что означает быть и оставаться рабочим: происходить из рабочей семьи; иметь стаж работы «у станка»; сохранять контакты с фабричными рабочими; время от времени (или постоянно) возвращаться на фабрику в прежнем качестве — то есть «рабочим»; иметь «сознание рабочего»? Наконец, как согласуется студенческий статус, высшее образование вообще с «пролетарским сознанием», тем более что те же «красные» студенты выступают на предприятиях в качестве агитаторов, просветителей, «толмачей»? Ответ на каждый из этих вопросов не может быть однозначным.

Дискурсивное конструирование пролетария началось задолго до революции и в его большевистском варианте велось на пересечении марксистской традиции (которая сама по себе неоднородна), некоторых течений народнической мысли (Ткачев, Лавров), эмпириокритицизма в его российском варианте, конкретных политических «оказий» и т. д. Среди базовых работ на эту тему приходит на память ленинская «Что делать?», где классическая марксистская диспозиция существенно корректировалась. Ленин, напомним, представлял рабочего как «коллективного» индивида на фабрике, способного осмыслить свой мир в сугубо профессиональных категориях и в масштабах узкопрофессиональных интересов: «политического» там не было. Для превращения в «сознательного пролетария» ему необходима партийная структура, созданная образованными интеллектуалами, но имеющая целью стать рабочей [340] . Рабочий уязвим для различных идеологических «заражений» — особенно в такой мелкобуржуазной стране, как Россия, где пролетариат молод и еще только приобретает некоторые традиции. В соответствии с марксистской логикой начало 1920-х годов было вдвойне тревожным — в ходе Гражданской войны пролетариат буквально «исчезал», размываясь «мелкобуржуазным окружением». Накануне смерти Ленин подчеркивал, что единственным гарантом большевистского пролетарского политического курса остается единство «старой партийной гвардии» [341] . Казалось, по Ленину, что ссылки на «рабочее происхождение» утрачивали смысл. Именно в ситуации первых лет НЭПа интересно посмотреть, как конъюнктура политических обстоятельств позволяет социальным актерам прийти к новому «соглашению».

340

Ленин В. И.Что делать? Наболевшие вопросы нашего движения // Он же. Избранные сочинения: В 10 т. М., 1984. Т. III. С. 34–56, 107–121 и др.

341

Этим настроением проникнуты последние письма и статьи: Там же. Т. X. М., 1987. С. 363–367.

На протяжении 1920-х годов понятие «пролетарий» оставалось выгоднонеопределенным. Если мы проанализируем материалы студенческой переписи к чистке 1924 года, то окажется, что рабочим можно было стать по факту рождения в рабочей семье [342] . Статус «рабочей семьи», в свою очередь, также небезусловен: предполагалось, что один из родителей (чаще всего отец) либо до, либо после революции зарабатывал на жизнь как рабочий.Это последнее также «туманно»: нужно ли было иметь рабочую специальность, трудиться на «крупном» (?) предприятии, выработать стаж — не определялось. В других случаях, например при профсоюзных чистках первой половины 1920-х годов, за точку отсчета часто брался минимальный (год-два) стаж работы на производстве самого студента. Специфика труда определялась редко (это мог быть и неквалифицированный труд грузчика или уборщика в мелкой конторе после окончания школы, и работа по специальности) [343] . В любом случае необходимой считалась советская, профсоюзная, комсомольская или партийная путевка, подтверждавшая «пролетарский» статус учащегося. В-третьих, пользовались смешанными критериями — и происхождение, и стаж [344] . Неопределенность критериев допускала известную гибкость: «красные» студенты продолжали оставаться «красными», в то время как любая «политическая» тревога, вроде позиции студентов-коммунистов и комсомольцев во время дискуссии с Троцким, позволяла партийным лидерам обращаться к студенческой статистике за подтверждением тезиса о «мелкобуржуазной стихии» [345] . Однако та же неопределенность порождала постоянную тревогу и поиск гарантий у отдельно взятого студента и у корпорации в целом. Студент-«пролетарий» был обязан своим новым статусом и возможными перспективами этикетке, которая в любой момент рисковала обратиться в поддельную. Гарантии могли дать стиль поведения (язык, успехи или неуспехи в учебе, бытовой уклад, культурные предпочтения и оценки и т. д.), политическая позиция, работа на производстве, кампании «спайки» студенчества с рабочими, вечерняя форма образования… Сами эти гарантии не были известны заранее или даны свыше: они конструировались нередко теми же студентами с учетом поворотов государственной политики, социально-политической перспективы, местной конъюнктуры. Например, категоризация вечернего образования как инструмента сохранения «пролетарской» идентичности во многом была связана с бедственным материальным положением студенчества — нехваткой стипендий и необходимостью приработка. Конечно, можно возразить, что дискуссия о переходе к вечерней высшей школе разразилась в 1924–1925 годах, когда в обеспечении «красных» студентов наметились перемены к лучшему, с одной стороны, и едва закончился первый раунд послеленинской внутрипартийной борьбы, с другой [346] . Сверх того, зиновьевское руководство Ленинграда всячески культивировало «пролетарские» настроения: город подавался в качестве чуть ли не единственного истинно рабочего центра. В такой атмосфере командируемая в университет или институты заводская молодежь призывалась и, возможно, сама стремилась не порывать с фабрикой. Фоном тем не менее оставалось относительно благополучное, «сытое» житье квалифицированного (а по сравнению со студентом и неквалифицированного) рабочего. Еще более конъюнктурным можно назвать выбор политического суждения как критерия «пролетарской» сознательности. В советском обществе 1920-х годов любая политическая оппозиция — в том числе и внутрипартийная — получала презрительные социальные коннотации; победитель всегда представлял настоящую «рабочую политику». Необходимо было только вовремя определить этого победителя.

342

Отчет уполномоченного народного комиссариата просвещения по высшим учебным заведениям за 1923/24 учебный год. Л., 1924 (Таблица: ЦГА СПб. Ф 6276. Оп. 69. Д. 4. Л. 39 об., 45, 51, 109).

343

Ср.: ЦГА СПб. Ф. 6276. Оп. 69. Д. 4. Л. 43, 44, 51–54; Ф. 7240. Оп. 3. Д. 1201. Л. 5; Оп. 1. Д. 374, Л. 2–6 об.

344

Там же. Ф. 6276. Оп. 69. Л. 39 об., 51.

345

Ср. дебаты на XIII съезде партии: Тринадцатый съезд РКП(б). Стенограф, отчет. М., 1963. С. 101–102, 104, 161, 206, 226, 230, 253, 523–527, 579, 667–669, 673, 675–677. Из резолюции XIII партконференции: Там же. С. 772–775, 803; Fitzpatrick S.Education and Social Mobility in the Soviet Union, 1921–1934. Cambridge, 1979. P. 95–97.

346

Ср.: Красный студент. 1925. № 2. С. 9–10; № 3. С. 4–5; № 4. С. 7.

Поделиться с друзьями: