Чтобы люди помнили
Шрифт:
Мама нам всегда разные книжки читала. Но мне особенно запомнилась книга писателя Крестовского, название, правда, забыл.
Однажды папа пришёл с другом, и они тоже подсели к нам маму слушать. Папа посапывал, а мы с братом плакали. И вдруг папин друг тоже разрыдался. Почему-то я тогда понял, что он плачет из-за своего одиночества, а не из-за книжки…
С детства в моей памяти вкус одиночества: мы были маленькие с братом, учились в 5–6-м классе, приезжали на станцию Фроловская и три километра (почти все три километра лесом) шли в Давыдково (там у Леоновых жила многочисленная родня матери. — Ф.Р.)…
В детстве мне казалось, что я недополучаю любви, что моя мама больше любит брата, чем меня…
В 5-м классе школы у нас существовал драматический кружок, и я там однажды сыграл водевиль, который, кажется, мы сами сочинили. Мне трудно о себе что-либо сказать, я помню только свои ощущения: во время прогона этого представления я с радостью бросился в обстоятельства, нами придуманные. То ли денщика я играл, то ли ещё кого-то. Но премьера не состоялась, что-то мне показалось обидным, и я так
И всё-таки я не оставил мою затею. Однажды я пришёл в студию при Театре Революции. Помню, топили печку, я потолкался, на меня поглядывали (я был в полушубке, в лыжных штанах, в башмаках с загнутыми носами, в мохнатой шапке, наползающей на глаза). Потом так получилось, что я пошёл проводить педагога, кажется, он читал марксизм-ленинизм. Мы шли по улице, и я ему рассказывал о себе, у него был простуженный голос, он прикрывался воротником; и он посоветовал мне поступать, поскольку у меня было среднее образование, в студию Станиславского на Красной Пресне, может быть, стоит поступить туда рабочим, а потом и сыграть что-то.
Вот была такая беседа, которая ничем не кончилась. Продолжалась война, продолжалась моя работа, но наступил 43-й год, и хоть мне было 16 лет, я выполнял план, и несколько молодых рабочих, в том числе и меня, послали в техникум. Я сдал экзамены и поступил учиться в авиационный техникум им. С. Орджоникидзе…
Я помню, почему-то не получалось так, чтобы я куда-то шёл веселиться, танцевать, чтоб компания… Часто уходил один на Москву-реку, садился на кораблик и ехал, ехал… Потом домой возвращался… Да и пойти было некуда — военное время, трудное, сорок второй год… Никого я не любил, некогда было — я работал. Дружили с братом, школьные были товарищи, но в компанию мы не ходили, с девчонками не целовались…
Свои театральные интересы я не оставил. Я помню, что именно там подготовил „В купальне“ Чехова, выучил и рассказывал „Монтёра“ Зощенко, очень любил Блока, Есенина, читал их наизусть на вечерах, и меня называли, как когда-то в школе, „наш артист“. Я рассказывал об этом дяде, заходя к нему в Комитет по делам искусств, но чем он мог особенно помочь мне, мальчишке? Выслушивая меня, он говорил: „Ты артист у нас, Женька“. А однажды он попросил меня почитать, и я стал читать „Стихи о советском паспорте“. Когда я сказал: „Я волком бы выгрыз бюрократизм“, дядя чуть не упал со стула. Я мужественно дочитал до конца. Он хохотал и сказал: „Женя, это очень плохо, очень“. Я прочитал стихотворение Блока, ему тоже не понравилось. Он сказал: „Женя, у тебя культуры маловато, надо учиться, по театрам ходить“. Но меня это не остановило, и я на третьем курсе техникума пошёл в Московскую театральную студию. Студия была очень интересная, она была организована в 43-м или 42-м, руководил ею Р. Захаров, известный балетмейстер Большого театра: преподавала Екатерина Михайловна Шереметьева, ученица В.Н. Давыдова, она вела драматический класс. Студия имела музыкальное отделение — оттуда вышли прекрасные певцы; было сильное балетное отделение; на драматическое отделение был большой конкурс. Во всяком случае, мне об этой студии кто-то рассказал, и я пошёл туда. Я попросил у брата пиджак и решил, что готов к экзамену. Я безумно нервничал — я понимал свою несостоятельность, но не думал, что так получится. Сидело человек 25 народу, я вышел (они, видимо, добирали, студия существовала уже второй год) и прочитал всё, что с таким успехом читал в техникуме: Чехова, Зощенко. У меня спросили: „Ещё что-нибудь есть?“ Я сказал: „Есть, но это ещё хуже“. Почему-то все стали просить, чтобы я почитал ещё. Я прочитал Блока „В ресторане“. Я любил это стихотворение… Была тишина, я был белого цвета. Я читал серьёзно, мне сказали спасибо. И это стихотворение Блока спасло меня, примирило и с моим пиджаком, и с моей курносой физиономией, и с недостатком культуры. Потом, говорят, развернулось целое собрание, стали просить Екатерину Михайловну Шереметьеву, она сказала, что я, мол, очень серый, неотёсанный, но её стали снова просить: „Мы поможем“ — и меня приняли в студию. Я пошёл в Главное управление учебных заведений, и меня официально перевели из одного учебного заведения в другое, хотя этот перевод был очень сложен. Началась учёба, я пропадал в студии с 8 утра до часу ночи. Я был увлечён учёбой в студии, делал какие-то успехи, особенно в этюдах, что-то придумывал, ломал голову. Я мечтал стать артистом…
Однажды случилась такая история. Я думаю, это был новогодний праздник: мы посидели, и смеялись, и веселились — так было прекрасно, — и стихи читали, и выпили немножко. А потом мы шли по улице, Лёва Горелик и я, мы с ним дружили тогда. Идём разговариваем. И возле Большого театра — какие-то парни, не очень трезвые… Один подошёл, попросил закурить, посмотрел на меня пьяными глазами и сказал: „Пиджачок на тебе перевёрнутый“. Это действительно был пиджак, перешитый с брата на меня. Потом он размахнулся и ударил меня по щеке. Я хотел его тоже ударить, и вдруг меня остановила мысль… Я даже сам не знаю, это называется страхом, бессилием или беспомощностью. Этот случай я потом вспоминал всю свою сознательную жизнь и думал: почему я его не ударил? У меня была бутылка вина
в кармане. Я всё подробно помню и сейчас немножко краснею, вспоминая это… И мне хотелось ударить бутылкой, но меня остановила мысль, что я его убью сейчас, потому что бутылка-то расколется… Мы это долго обсуждали с Гореликом, мы пошли к нему, он жил на Сретенке, и никак не могли успокоиться…Шли годы учёбы в студии. Потом к нам пришёл Андрей Александрович Гончаров, молодой, красивый, талантливый ученик известного режиссёра Горчакова. Гончаров сразу после ГИТИСа добровольцем ушёл на фронт, был ранен, руководил фронтовым театром, а тогда — только что пришёл в Театр сатиры. Он стал вести наш курс. Занятия с Гончаровым были такие напряжённые, насыщенные, мне всё сразу стало казаться очень серьёзным и безумно трудным…»
Закончив студию в 1948 году, Леонов был зачислен в труппу Московского драматического театра имени Станиславского, главным режиссёром которого был Владимир Фёдорович Дудин. Случилось это не случайно. Год назад Леонов сыграл свою первую большую театральную роль в спектакле театра Дзержинского района, который располагался на Сретенке, в полуподвальном помещении в Последнем переулке (теперь — улица Хмелёва): это была роль Кольки в спектакле «Ровесники» по А. Авдеенко. Через год этот театр расформировали, и на его место переехал Театр имени Станиславского. Ряд актёров, выступавших на сцене расформированного театра (среди них был и наш герой), оказались в его труппе. Однако костяк коллектива состоял из учеников К.С. Станиславского, которые считали себя верными продолжателями дела великого реформатора театра и поэтому пришлая молодёжь была у них, что называется, «на подхвате». Поэтому первые годы своего пребывания в этом театре Леонов играл только в массовке (например, денщика в «Трёх сёстрах» или колхозника в «Тиши лесов»). Получал он за это смехотворную зарплату в 31 рубль, из-за чего его мать плакала и расстраивалась: «Как же ты на такие деньги жить будешь?» Как он сам вспоминал позднее: «В театре, когда я ещё на сцену не выходил, ничего не играл, бегал в массовках, тоже помню щемящее чувство тоски, неуверенности. Как-то шёл из театра через площадь Маяковского, и вдруг мимо пролетела машина, сшибла девушку и умчалась, вслед ей даже стреляли… Я подошёл к девушке, она лежала на лестнице метро и говорила: „Мама, мама…“ Я пришёл домой, руки тряслись, и был белого цвета. Я на всю жизнь запомнил, как она лежала…»
Как актёр кино Леонов впервые попробовал себя в 1947 году. Театральных денег на жизнь явно не хватало, поэтому он искал любую возможную халтуру. Так как о главных или эпизодических ролях он мог только мечтать, поэтому с удовольствием снимался в массовках. Так было несколько лет, пока в 1951 году он не снялся в своём первом эпизоде — в фильме режиссёра Владимира Немоляева (отец известной актрисы Светланы Немоляевой) «Морской охотник» он сыграл роль кока. По его же словам: «Там песенку надо было петь, для меня это было стеснительно — и оркестр, и все на меня вытаращились, я так запел, что пюпитры закачались, но всё-таки каким-то образом я пел песню — с моим-то слухом…»
Буквально через три года после этого Леонову последовало сразу два предложения сняться в кино в значительных ролях: у Иосифа Хейфица в «Деле Румянцева» и у Александра Столпера в «Дороге». Леонов вспоминал:
«Я никогда не забуду доброе лицо, добрые глаза Виталия Доронина, с которым я снимался в фильме „Дорога“. Я, наверное, чего-то не умел, но там я из себя выходил, фантазировал, а Доронин поддерживал, и действительно, иногда снимали, как я предлагал. Там подобралась удивительная компания, что для меня, молодого актёра, для мальчишки, имело большое значение: на свете есть такие хорошие, такие доброжелательные люди… И в „Деле Румянцева“ была какая-то особая, дружеская атмосфера, когда хотелось сделать больше, чем ты умеешь…
Обе роли были сложными и интересными, так как на первых порах в кинематографе, да и в театре, меня признавали только как лирико-комедийного актёра и роли предлагали похожие одна на другую».
Оба фильма вышли в прокат в 1956 году и имели разную прокатную судьбу: «Дело Румянцева» занял 6-е место (31,76 млн. зрителей), «Дорога» — 16-е место (25,17 млн.).
В 1955 году Леонов вступил в ряды КПСС.
В середине 50-х в лучшую сторону стала меняться и его театральная судьба. В те годы в Театр имени Станиславского на должность главного режиссёра пришёл Михаил Яншин, и многие актёры были воодушевлены этим. Однако время шло, а долгожданные перемены так и не наступали. Леонов вспоминает: «При Яншине я первые годы тоже ничего толком не играл. У меня стало появляться сомнение: правильно ли я сделал, что пошёл в искусство… И были мысли бросить это дело совсем, хотя мне казалось, что я люблю очень театр. В том году мы поставили только один спектакль. Мы его даже, пожалуй, года два ставили — „Чудаки“ Горького. Яншин ставил, и больше ничего не репетировали. Можно сказать, я был готов отступить, и почти отступил…»
И вот в самый разгар этого пессимизма в творческой судьбе Леонова вдруг произошло чудо: Яншин внезапно назначает его на роль Лариосика в спектакле «Дни Турбиных» М. Булгакова. На дворе стоял 1956 год. Далее — вновь воспоминания Е. Леонова:
«Яншин ко мне относился беспощадно, иронично, дикция у меня была неважная — скороговорка, и вообще, требования на уровне МХАТа времён Станиславского…
Он меня никогда не хвалил, а за Лариосика всегда ругал… Однажды на „Днях Турбиных“ публика хлопала, кричала, а Яншин приходит и говорит: „Вы что из Лариосика оперетту сделали“. А как-то шли по фойе театра после спектакля, Яншин говорит: „Это ужасно, ужасно“, а впереди идёт Павел Александрович Марков — знаменитый завлит Станиславского, который привёл во МХАТ и Булгакова, и Олешу, и Катаева… И Яншин спрашивает у него: „Ну что, Паша, Леонов? Как он?“ А Марков отвечает: „Миша, он уже лучше тебя играет“ (на сцене МХАТа Яншин играл Лариосика. — Ф.Р.). И вижу, Яншин, довольный, улыбается, а мне своё: „И не подумай, что правда“…