Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чудодей

Штриттматтер Эрвин

Шрифт:

В казарме того эскадрона, который уже не был кавалерийским, того эскадрона, о котором теперь ни кто толком не знал, какой он и на что пригоден, раздался пронзительный свисток дежурного унтер-офицера, сигнал к побудке. Этот дребезжащий звук прервал разнообразные сны: дурные, бессодержательные сны о женщинах и товарах, пьяные кошмары, сны, полные слез, сны о победах и гирляндах из дубовых листьев.

В этот час второй повар уже стоял на кухне. Утренний кофе был сварен. Единственный человек, пришедший наполнить свой котелок немецким ячменным пойлом, был Отто Роллинг из прежней комнаты № 18. Около

носа у него залегли насмешливые морщинки.

— Я слышал, ты заколдовал Богдана?

Станислаус испугался.

— Он об этом говорил?

— Я запретил ему говорить. Ты его загипнотизировал, так, что ли?

Станислаус смущенно помешивал половником в черном напитке.

— Я дал ему двадцать марок, чтобы он молчал.

Роллинг схватил половник и заставил Станислауса поднять глаза.

— По-твоему, те двое французов стоят этого?

— Они любили друг друга. Они не совершили ничего дурного.

Роллинг вдруг помрачнел:

— А если бы они сделали что-то дурное?

Станислаус подбросил угля в огонь. Когда он снова поднял взгляд, Роллинг стоял на том же месте.

— А?

Станислаус захлопнул дверцу плиты.

— Один из фельдфебелей обозвал меня сукиным сыном. Ненавижу фельдфебелей. Они совратили мою девушку. Они все время мучают и мучают меня…

Роллинг поднял руку. Он поднес свой котелок ко рту, притворился, будто пьет, и сказал в алюминиевую посудину:

— Каждый делает, что может, но нужно думать, что делаешь. Твоя ненависть должна быть шире!

Он два-три раза глотнул черного кофе, отер губы, перевел дыхание и вышел.

Станислаус шагал взад и вперед по полутемной кухне. Мельница его мыслей снова заработала, она свистела, гудела и выбрасывала муку грубого помола: все его надежды, которые он вынашивал последние годы, погибли, как перелетные птицы, крылья которых замерзли на жестоком зимнем ветру. Он больше ничего не ждал для себя, но в прошедший вечер он, несмотря на боязнь предательства со стороны Богдана, убедился, что тот, кто уже ничего не ждет для себя, тоже может посеять немного счастья среди людей: он помог незнакомой влюбленной парочке в ее скромном счастье и с удовлетворением думал о той поре своей жизни, когда он чувствовал потребность ограничить своей тайной силой людские злодеяния. Разве это не может стать целью жизни для человека, которому всегда и во всем не везло?

Так, значит, обстояли дела в Париже, веселом, остроумном городе, современном городе со старинными домами, современнейшем городе, в переулках и уголках которого сохранилось так много уюта и романтики, здания и сооружения которого вобрали в себя прошлое. Там были переулки, в которых еще звучал дробный топот козочки Эсмеральды, и были стены, еще хранившие следы пуль, выпущенных по мужественным коммунарам. И вот теперь на Париж налетела стая коршунов, немецких солдат, и они утверждают, что охраняют в этом городе на Сене свое стервячье гнездо, находящееся далеко-далеко отсюда, в городе под названием Берлин.

Здесь в казармах было очень много немецких солдат, никогда не видевших Берлина, так как у них никогда не хватало ни времени, ни денег, чтобы поехать туда; но теперь они видели Париж, а великий фюрер немецкого народа оплачивал им это путешествие. Они посылали

домой посылки, целые ящики, сундуки — подкорм для своего выводка в гнезде стервятника; некоторые из них завели здесь любовные связи, более крепкие, чем дома. Они забывали о войне.

Но война их не забывала. Великий фюрер немецкого народа и хранившее его провидение сочли нужным напасть на Россию, чтобы, как было сказано, разбить ее прежде, чем она станет врагом.

В канцеляриях снова затрещали громкоговорители о великом деянии, начавшемся двадцать четыре часа назад. Офицеры снова произносили перед рядовым составом речи и требовали восторга по поводу великого национального дела. «Все сдаются, когда мы начинаем наступать: Польша — восемнадцать дней, Франция — прогулка с незначительными потерями, понятно!» И те, кто уже не мог нахватать в Париже достаточно посылок и ящиков, и те, кто в старомодной чванливости считал своим призванием господствовать в Европе, — все они носились с взволнованными лицами, стараясь превзойти друг друга в восхвалении мудрого, ниспосланного провидением руководства.

Но были и другие, более слабые, более тихие голоса, шепотки под толстыми казенными одеялами, ночью, когда луна заглядывала в комнаты, освещая заплесневелый мир; бормотанье в уборных, где нельзя установить, чем вызваны проклятья.

Когда это известие дошло до обоих поваров в подвале, Вилли Хартшлаг плюхнул полуготовую свиную голову в котел, пошел в угол, где хранились припасы, порылся среди бутылок, открыл одну из них, поднес ко рту и влил в себя прозрачное вино. Станислаус резал лук и, моргая слезящимися глазами зарешеченному подвальному окну, произнес:

— Боже милостивый!

Вилли Хартшлаг пододвинул ему бутылку. Станислаус не стал пить. Хартшлаг хлебнул еще, прополоскал вином горло, отставил пустую бутылку и сказал пьяным голосом:

— Париж кончился. А теперь вперед на толстых русских баб, бр-р-р!

— Свинья, — огрызнулся Станислаус, ожидая от Хартшлага вспышки гнева. Ее не последовало. Хартшлаг был спокоен, он отодвинул бутылку и усмехнулся.

— Хоть сказал бы — поросенок; есть куда большие свиньи, ты даже и не представляешь себе.

По вечерам запретили выходить. Люди слонялись по своим комнатам или перекидывались пестрыми французскими картишками, сидя на сенниках.

Иоганнис Вайсблат лежал на своей койке и читал. Шелест книжных страниц казался еле слышным звуком рядом с грубыми голосами и шумом, наполнявшими комнату.

Станислаус читал письмо от Лилиан:

«Я так одинока с тех пор, как ты уехал, и мне хочется спросить тебя, не удалось ли тебе раздобыть немного шелка, чтобы украсить колясочку нашего второго…»

Станислаус скомкал письмо и швырнул его в угол. Бумажный комочек ударился о страницы книжки Вайсблата, отскочил и упал в сапог, стоявший у топчана. Станислаус посмотрел в сторону поэта:

— Прошу прощенья!

Поэт поднял голову.

— Я снова ее встретил. Но изменившейся, отчужденной. Какая мука! Элен! — Он произнес это девичье имя, словно название сладчайшего заморского плода. Станислаус уставился в одну точку. Он думал о влюбленной парочке с набережной Сены — о двух любящих сердцах.

Поделиться с друзьями: