Чугунные крылья
Шрифт:
Реальный мир представлялся девушке пустыней с декорациями. Физически она воспринимала этот мир – видела, слышала и так далее, но не вдумывалась в то, что значит воспринимаемое. Есть дома и деревья, много чего ещё – но всё это не более, чем декорации в пустыне. Есть и люди, которые мечутся туда-сюда, как перекати-поле, барханы или дюны в пустыне. Они мечутся из-за каких-то своих дел. Бывали в мире особенно красивые декорации – этим только реальность могла привлечь Машу. Например, деревенька с прудом посередине и лесом на краю – вот это чудесно. Красота, встречаемая местами – вот единственное оправдание реальности в восприятии Маши.
О своей привлекательности Маша вполне себе знала, ведь ей делали много комплиментов, которые, главное, подтверждала мама. Но это знание никак на неё не действовало – не радовало,
Оценивать внешность других людей Маша вообще практически не могла. Слишком уж быстро эти люди мельтешат туда-сюда, никого толком не разглядишь. Вот, приходил этот мальчик, сосед-одноклассник, Никита. Маша видела, что он среднего роста, худощав, у него чёрные подстриженные волосы, крупные серые глаза с каким-то встревоженно-задумчивым выражением, высокий нос, ямочки на щеках, заострённый подбородок. Но определить при этом – красив ли он, Маша не могла. Только в одном случае смогла бы посчитать его красивым – если бы так сказала мама. Равно как если мама назвала бы Никиту уродливым – Маша и тогда подумала бы так же.
Вот если бы какие-нибудь облака, окрашенные в разные цвета закатом, – это бы Маша посчитала красивым. Или лес, или деревню. Всё потому, что в отличие от людей ни облака, ни лес, ни деревня никуда не торопятся ни по каким своим делам. То, что спокойно и твёрдо стоит на месте или движется, но очень легко и непринуждённо, то и у Маши вызывало ощущения спокойствия, надёжности, лёгкости и, наконец, красоты. Люди же оказывались для Маши самым проблемным явлением в реальности.
А интересовал ли хоть как-нибудь эту старшеклассницу противоположный пол? Внешне это вовсе никак не проявлялось. Опять же, девушка воспринимала всё посредством мамы. В глубине её существа всё-таки жила мечта с кем-то познакомиться, что почти равнозначно мечте о чуде. Но познакомить могла только мама, подобрать какого-нибудь парня, похожего своей неторопливостью, задумчивостью, созерцательностью. Маша верила, что когда-нибудь мама сотворит для неё это чудо, после которого она начнёт понемногу переселяться в мир, называемый реальностью, а там, может, и до излечения дойдёт…
Сама же Ирина Юрьевна, в общем и целом, достойно несла такой крест, как аутизм дочери. Она об этом не причитала, руки не заламывала, только вздыхала иногда, и то старалась пореже. Она была человеком довольно верующим и покорно, с молитвами ждала, когда Бог смилостивится. С другой стороны, она сама являлась богом в восприятии дочери. Ирина Юрьевна одна понимала полтораста с лишним оттенков в бессловесном голосе Маши – от тоски до восторга, от возмущения до согласия, от мольбы до безразличия, от вопроса до понимания… Понимала она и взросление дочери, и связанные с этим возможные потребности, пусть пока и, так сказать, не высказанные, не выраженные ею. В частности, найти бы мальчика, школьника или даже студента, который мог бы благосклонно отнестись к Машиной болезни, а там… кто знает, как может выйти дальше. Вот только к приглашённому однажды соседу Никите Ирина Юрьевна с самого начала относилась неодобрительно, считала его каким-то бешеным. Её ужасали его выходки в далёком детстве, о которых она слышала, в первую очередь, с тем баллоном, его идеи всемирной анархии, когда должны разрушиться все государства и исчезнуть контроль человека за человеком. А как, например, Маша, разве выживет без контроля матери? Нет, не выживет! Так что идеи Никиты Маркова шли вразрез и с христианской верой Ирины Юрьевны, и с её всепоглощающей любовью к дочери, никак не сулили понимания их обеих.
Про парней – ровесников Маши – Ирина Юрьевна в целом думала как о тех, кто при встрече с Машей будет хотеть от неё самого низменного в связи с её редкостной наружностью. И поэтому вообще надо бы повременить с тем, чтобы кого-то для неё находить. Может, до совершеннолетия Маши или до её двадцати с чем-то лет. До того, как поступит куда-нибудь, естественно, на
заочное отделение или дистанционно. Пока что, при надобности выходить с Машей к врачу или просто на прогулку, Ирина Юрьевна одевала её в большие просторные свитера, скрывавшие фигуру, и другими способами старалась уменьшить броскость её внешности.Тем временем, в соседней квартире, с Никитой происходило что-то не то. Уже который день, с того самого визита. Оба его родителя это заметили, но спросить не решались. У матери отдалённые догадки уже возникли, но она о них молчала, ждала, что рано или поздно Никита выскажется сам, и так будет лучше. Парень стал меньше есть и спать, телевизором и соцсетями не интересовался вообще, голос его стал тише. Он будто больше стал похож на соседку Машу, как бы чуть заразился аутизмом, хотя эта болезнь не заразная. То же заметили и в школе. Но объяснить Никита этого не мог не только учителям, не только родителям и друзьям, но даже самому себе. Происходящее с ним никак не находило словесного выражения. Да, это образ соседской девушки так его оглушил, заслонил всё вокруг. Но как это произошло? Даже любовью в обычном, распространённом, весёлом смысле, той любовью, которая легко рифмуется с какой-то «морковью», это не назовёшь. Может, и любовь, но другая, иной природы, особенно возвышенная и оттого устаревшего типа? Каким бы странным не было состояние Никиты, он не хотел, чтобы оно проходило, он боялся его потерять, испытывал потребность его понять. В нём таился исток какой-то поистине новой жизни и вселенской гармонии.
Раньше Никита не знал, что психически больная девушка может быть такой очаровательной, и что такая красавица может быть такой больной, лишённой дара речи и отгороженной от общества. Не знал, что есть такое явление, как больная красота. Дело заключалось не в красоте самой по себе, и не в болезни самой по себе, а в их сочетании, которое пронзило существо Никиты. Это образ самой жизни – больной, неправильной, но всё же прекрасной, которую Никита любил и которую хотел исправлять. Понятия «жизнь общества» и «судьба человечества» перестали быть абстрактными – они воплотились в Маше, в её больной красоте. И ничего Никита не изменит в жизни общества, пока не изменит чего-то в Маше. Пока не войдёт в её жизнь, в жизни общества, да и в своей собственной будет никчёмен.
В своём оглушенном состоянии, Никита в школе стоял у окна. Его главный в последнее время собеседник, от которого он перенимал идеи, Костя, никак не мог этого не заметить.
– Слышь, Никитос! Чего с тобой вообще, чего ты такой контуженый-то?
– Да так, Кость… Пока не могу сказать, потому что сам не знаю, – Никита повернулся к нему, чуть выпучив глаза.
– На тебя так кто-то подействовал?
– Да! Ещё как! – неожиданно для самого себя воскликнул Никита, и пришлось договаривать. – Соседка.
– О-оу! Дак это ты…
– Нет, не влюбился, я потом скажу. Я помню, Костян, о чём мы с тобой говорили, я не отхожу от наших идей анархизма и мирового гражданства, но… Давай договоримся, мы остаёмся друзьями, но я всё скажу потом, по той простой причине, что сам пока ничего не пойму! Идёт?
– Ну о’кей! Хотя заинтригован я, конечно, сверх меры.
И ждал, и верил Никита, что когда-нибудь снова будет приглашён к Маше. Верил, несмотря на подозрительное отношение её мамы.
Ирину Юрьевну же настораживало в парне ещё и его сходство кое с кем. Значительную роль в болезни Маши сыграло то, что она в три с половиной года лишилась отца – его зарезали в пьяной драке. После этого девочка, бойко лопотавшая уже в полтора года, стала говорить всё меньше, пока вовсе не перестала… Так вот, этот её покойный отец так же, как и этот Никита, обладал каким-то неистовством, что-то всем втолковывал, метался. Сначала Ирине Юрьевне нравилась в будущем муже эта энергичность, она принимала её за полноту выражения чувств и ответственность. Но потом уже мужа стало заносить в сомнительные компании, которые он будто перевоспитывать пытался. И угодил он в одну компанию, подчинявшуюся зелёному змию… В итоге Ирина Юрьевна овдовела в двадцать пять лет и стала в одиночестве растить аутичную дочь. Маша уже не помнила отца, да и напоминать ей было, возможно, опасно.