Чума в Бедрограде
Шрифт:
Ну полечим, туманно посулил Виктор Дарьевич.
Ну полечат.
Все кругом только тем и заняты, что друг друга калечат, потом лечат, потом снова калечат и далее. Можно организовать замкнутую систему, в которой всегда найдётся работка для пробегающего мимо трижды покойника.
И все будут довольны.
Кроме нескольких случайных жертв и прочих хороших людей.
Гуанако успел наплести стройных стратегических планов, которым подобало опутать Диму и не пустить его на встречу с Социем (хитрость заключалась в том, что на неё попёрся сам Гуанако), но явление козла из машины их несколько обесценило.
Потому что когда вселенная
А завтра, вероятно, покойный Димин батюшка вылезет из-под своего карданного вала и решит взять его судьбу в свои руки.
Это вовсе не было бы неожиданным.
Зато неожиданным был тот факт, что липкая ядрёно-сиреневая хрень, шматок которой был честно похищен из коробочки, предназначенной Озьме, не распалась в спиртовой среде а, кажется, образовала с ней некую стабильную циклическую реакцию.
Круто!
Виктор Дарьевич ударом копыта решил все материальные трудности, и все ему, конечно, были от глубины определённых внутренних органов благодарны, только материальными трудностями гора нынешних бед не ограничивалась. Даже если оставить в стороне никуда не девшуюся трогательную дружбу с Бедроградской гэбней и прочих фигурантов Университета, всё равно оставались задачи.
Порт не хотел денег. То есть Порт, конечно, хотел денег, и посмели бы ему их не дать, но помимо денег он хотел и духовной пищи. Того, что купить сложно.
Изобретательности.
«Удиви меня, тварь», — говорил Порт, и Дима покорно плёлся удивлять.
(Тем более что счёт явно шёл на часы, а деньги от Виктора Дарьевича могли прийти не раньше, чем Виктор Дарьевич доехал бы до Столицы.)
Порт любит бухать, лизать, курить и нюхать — вот пусть и получит Экспериментальную Наркотически-Алкогольную Смесь имени Дмитрия теперь уже Борстена. В двадцатилитровый бак пошло всё, от лёгких галлюциногенов до содержимого попельдопелевского кофейника.
(Кофейник свалился в бак случайно, и вынимать его никто уже не стал.)
Полученная смесь была крайне чёткой (Дима лизнул мокрый палец и получил пятнадцатиминутный перебой в трудоспособности, что явно неплохой результат) и уже почти готовой. Разбодяжить эти двадцать литров — и партия контрабандной сивухи из Латинской Америки готова. О признании личности контрабандиста позаботится Святотатыч, а легенду сожрут.
Обратную ветрянку же сожрали.
(Ну и образ, батюшки!)
Сожрали с причмокиванием, и Диму все за это крайне полюбили и похвалили, только мысли о любви и похвалах невольно возвращали к их источнику.
Чума в Порту.
И вот что с ней делать — непонятно, невозможно понять, сама Портовая гэбня не знает точно, где и сколько там людей, кто и с кем там какую любовь имеет и когда кто-нибудь надумает послать блокаду в пень и заняться своими серьёзными делами. Никакие люди от Виктора Дарьевича не помогут вколоть лекарство бандюку, который числится в официальном розыске, и десятку его подручных, о существовании которых не знает даже Святотатыч.
Мысль о том, что блокада Порта долго не продержится, кто-нибудь сорвётся с места на деловую встречу, и вместе с ним сорвётся и поползёт по всему миру чума, была совершенно не страшной и не грустной. Потому что проблема такого масштаба — слишком колоссальна и грандиозна, чтобы вместиться в маленькую Димину душонку. Он просто не
мог представить, как это — всемирная эпидемия.(«Пандемия», — услужливо подсказал обширный словарный запас.)
Примерно как не мог представить себе войну. В общем, как рядовому и благочинному жителю Всероссийского Соседства ему и не полагалось, но образы из полуподпольных латиноамериканских книжонок тревожили разум.
Примерно как не мог представить себе степную чуму, пока не оказался в самой её серёдке.
И это тоже было не страшно и не грустно, просто несколько мерзко — смотреть на бродячие куски гниющего мяса. Не страшно, потому что слишком.
Если вдруг какая угодно чума разразится по всему миру, Дима даже не испугается.
(Даже сейчас понятно, что будет ржать как идиот — кто бы, мол, мог подумать, что мне доведётся сгубить человечество.)
Дима боится совсем, совсем другого.
Это сложилось феерически нелепым образом. Когда Диме исполнилось девятнадцать (давно, на втором курсе, когда Гуанако ещё никуда не пропадал, а жизнь была радостна и прекрасна), он надумал возродить былые столичные радости, вернуть все вещи, которые стырил при побеге оттуда, и, возможно, даже покаяться перед дядькой с дерьмом на балконе.
(Не сам, конечно, надумал, а былые радости позвонили и предложили мириться.)
Примирение и возрождение часа за полтора обернулось пьянкой каких-то совсем уж исключительных масштабов, из которой Дима помнил первые двадцать минут, затемнение, а потом — что на улице ночь, они с радостями прыгают по какому-то столичному переулку и бьют ногами неизвестного Диме человека в крайне задрипанной одежде (как есть беглый преступник или ещё какой неблагонадёжный элемент — кажется, про это они и кричали, уверяя всех возможных очевидцев в том, что блюдут покой Всероссийского Соседства). Человек вроде бы закрывал голову руками, но на самом деле уже нет, и там, где Димина нога ожидала почувствовать рёбра, было почему-то очень мягко.
Дима отдёрнулся и отдёрнул других — человек не пошевелился.
Тогда он почувствовал, что его яростно тошнит, и убежал (не показывать же позор желудка былым радостям), услышав только, как за его спиной гадают, прибили или надо ещё чуток.
(Так, впрочем, и не проблевался.)
Разумеется, всё по всем законам жанра: он так до сих пор и не знал, прибили или нет, было ли это всё шуткой или даже, может, глюком.
И не знал, почему приходил в такой ужас от мысли о том, что, он, возможно, убил человека. Ведь не то чтобы каждая жизнь была священна — есть бесполезные говнюки, отсутствие которых в этом мирке только сделает всем лучше. Хотя и это тоже пустой трёп, право на жизнь не связано с социальной ценностью, оно просто есть, а потом заканчивается. Иногда раньше, иногда позже, занавес, расходимся, не на что тут смотреть.
Но Дима оказался не то духовнее, чем полагал, не то брезгливее, чем полагал, — в общем, ему бессмысленно и неотвратимо казалось, что, убив некоего безымянного, неблагонадёжного и все дела, он сломал что-то такое, в чём не понимает и не может понимать в силу своей человеческой сущности.
(И рёбра.)
И никакие умопостроения от этого ощущения не спасали.
Гуанако сперва поржал (ох как они тогда поругались), потом недоумённо выкатил глаза, потом только сочувственно вздохнул, но так до конца и не понял, просто смирился.