Чужая мать
Шрифт:
Ему помешали. Помешали стать собой.
Он никогда не назовет вслух имен этих, помешавших ему людей, не упрекнет их, но он мог назвать их себе. Было горько и сладко чувствовать себя несчастным по вине людей, которых он любил. Отец и Таня. Все оставалось непоправимым, он понимал, что возможность посвятить жизнь тому, для чего родился, потеряна. И если даже заговорить, это не поможет. Ничто не утешало. Как ни крути, а это называется «крушением судьбы».
Запомнилась фраза в какой-то хорошей послевоенной книге: «Он вывалился из счастья, как из самолета». Но там на пути к счастью были бомбы, осколки,
До той минуты, как он подумал, что Таня пересмотрела все его «листы», скопившиеся на антресолях, он был уверен: и Таня. А что, если виноваты сами «листы»? Он ведь никогда не верил в себя. Отцу смешно было слушать «бабушку» Сережу, а ему страшно. Да, слушая, он иногда взглядывал на себя со стороны, и становилось страшно. Правда ли, он сумеет?
Ночью непросохшие доски пахли сыростью еще сильнее, и этот запах словно бы прикасался к нему. Холод подступал со всех сторон. Лампочка в «кибитке», оказывается, сгорела, а спичек у него осталось — две, и Костя берег их для сигарет. Но что же делать с этой омерзительной ознобной дрожью?
В темноте, на табуретке, Костя нашел легонькое, будто выветренное, байковое одеяло, накрылся и закурил. Каждый раз, когда он ворочался, гномы играли громче и веселее. Они были веселый народ, очень кстати посланный ему в компанию... А какую музыку завели, когда он поднимался! Костя затопал к кладовке в надежде отыскать там что-то теплое.
Сгорела его вторая спичка, обжигая пальцы. Зато он снова закурил и в розовых отблесках после каждой затяжки разглядел на гвозде ватную отцовскую куртку. Сейчас положит ее поверх тонкого одеяла... И славно!
Он начал заметно согреваться.
Поглядел в окно — небо вызвездилось и размахнулось во все стороны без предела. Гномы затихли, потому что Костя больше не ворочался. Звенящая тишина понесла «кибитку» сквозь звездную ночь. Костя закрыл глаза и провалился если не в сон, то а похожую на него дремоту...
А ранним утром вышел на бугор за садом. Мама всегда говорила не «утром», а «утречком» — от любви к земле, к свету, к каждому листу и каждой травинке. Солнце всходило, и после дождя все было в его отблесках, вся земля блестела, как будто сама стала солнцем. Лишь сзади, за спиной, недалеко отползшая ночная пухлая туча еще держалась над городом, и дотлевающие городские огни казались придавленными к земле, лепились к ее холмам.
Да на дне оврага угадывалась молочная лента виляющей там речки. В овраге еще не развеяло тумана, он таял на глазах, исчезал... И овражная речка становилась рекой. Лилипутские острова походили бы на разнесенные по всей воде листья кувшинок, если бы с них не вставали свои березы и кусты.
И вдруг, скинув с себя остатки тумана, река блеснула нестерпимой резью.
Этюдник! Быстрым шагом он пошел за ним и остановился, оглянулся, чтобы увидеть сразу и небо, все напитанное, напоенное весной, и землю в блистающих осколках реки. Зачем ему все это без Тани?
Что-то сделало в нем поворот: а ей это надо? Ей? Нет. Как странно, она сама была солнечной, от ее кожи пахло быстрым загаром, бесцветный, но острый запах прачечной от простыней реял над ними до той минуты, пока Таня не коснется их, но сама она будто никогда и ничего не замечала из окружающего мира. Даже весеннего.
И
опять — поворот. Написать эти осколки света на дне оврага назло ей, для нее? Может быть, она и не рассматривала его этюдов, перебрасывая их на антресолях, не удостоила, так сказать. Пусть! И он побежал, чтобы раскрыть этюдник, пока река не погасла.8
Такая мать была у Юли, что совсем не умела повышать голоса, только покачивала головой с поредевшими волосами. И тихо приговаривала:
— Я тебе талдычу, талдычу, Юленька. Брось, не майся!
— Мама! Но я ничего и не хотела! Ты же знаешь, как вышло это. Сам признается мне: «Не уходил бы от тебя». Ну, я и улыбаюсь: «Оставайся!» А он вдруг: «Возьмешь совсем?»
— Значит, порядочный.
— А я? — возмутилась Юля. — Кукла бесчувственная, что ли?
— Если порядочный, то или совсем, или никак. На то и порядок.
— Это плохо?
— Намучаешься.
— Почему?
Юля спешила в свой вокзальный буфет, а мама — поспать, когда уйдет Юля, потому что только что вернулась с ночного дежурства. Однако слово за словом, и не заметили, как вместо того, чтобы разбежаться, прочней уселись. Одна взобралась на кровать, стянув с себя тяжелые ботинки на толстой микропоре, другая оторвалась от зеркала, перед которым собиралась на работу, как на парад, и, глянув на ручные часы, опустилась на стул, чтобы дослушать мать, хотя оставалось всего три минуты. «Целых три минуты!» — переиначила Юля.
Мать объясняла:
— Почему? Он же перед всеми захочет порядочным оказаться, никого не обидеть. Иначе порядочному нельзя. Со всеми постарается поступить по-человечески. Это хорошо, но и плохо.
— Почему? — опять спросила Юля.
— Не бывает так, чтобы двум сторонам было хорошо. Изведетесь вы!
— Он первый, что ли? Один на всей земле из дома уходит?
— Потому и знаю, что не он один...
— Непонятно, что происходит. Непонятно?
Что-то не давало Юле согласиться с матерью. Она задумалась и насупилась. Мать спросила:
— Что тебе непонятно, доченька?
— Не мне. Тебе, мама.
— А что?
Юля встала и отошла. Часть просторного окна выступала из-за кровати, на которой горбилась уставшая мать, и, взявшись рукой за старомодную никелированную спинку с шарами, Юля ткнулась лбом в холодное стекло, чтобы остудить себя хоть немного.
— А то, мама, что я не о себе забочусь. А о нем. И я ему помогу. Я знаю, что сделаю...
— Что?
— Пойду.
— На работу к нему?
— Очень я там нужна! Я пойду...
— К его друзьям?
— Каким? Я и не знаю никого!
— Слава богу. Друзья в такой момент спаяны. Единой семьей. На то они и друзья.
— Пойду...
— К ней?
— Еще чего придумала! Заладила. Не приставай!
Другая, может быть, вспылила бы сейчас, в оборот взяла дочку, а Юлина мать тихонечко рассмеялась.
— Есть, конечно, способ, чтобы вы были счастливы... Засесть мне у двери с ружьем в руках. Вы — жить, а я сторожить. Чтобы он не бегал на сына смотреть, к жениным подругам — узнавать, как она там? На все — время. И ребенок первый обвыкнется, и жена, и отец, все обвыкнутся! — закончила она, и Юля еще раз посмотрела на часы: