Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур
Шрифт:
Поднялся молодой адвокат — тот, что готовился к политической карьере, — этим и началась официальная часть вечера. Сливар почувствовал, что должно сейчас последовать, и покраснел до ушей.
Прежде всего адвокат осыпал Сливара и его товарищей любезными комплиментами, а затем пустился в более высокие сферы, в рассуждения об искусстве вообще и о его значении для будущего нации. В этой части своей речи он ставил прилагательные за существительными, отчего речь его приобрела возвышенный и выспренний оттенок.
— Народ словенский, — говорил он, — это народ малый, убогий и презираемый могущественными соседями. Но по справедливости этот народ, малый и убогий, достоин самого высокого уважения. Не велика заслуга, когда могучее и прекрасное дерево разрастается на земле плодородной, в благих лучах солнца, заботливым садовником взлелеянное. Настоящая заслуга и чудо истинное, когда цветы растут на камнях, без солнца благотворного, без росы освежающей, отданные во власть ветров и других невзгод. Если мы оглянемся на многовековое рабство нашего народа, если задумаемся над тем, как он вынужден был сопротивляться
Оратор очень увлекся — он говорил торжественным тоном, все повышая голос, — Сливар еще не видел его таким увлеченным. Постепенно он вернулся к тому, с чего начал, — к Сливару и конкурсу на памятник Кетте, с особым удовольствием отметив, что было подано семь проектов: «Лет десять тому назад это показалось бы совершенно невероятным». В конце своей речи он обратился непосредственно к скульпторам, художникам и писателям, заверив их, что народ будет им благодарен, и призвав продолжать свою деятельность «себе и народу во славу».
У Амброжа подрагивала борода — особенно когда речь подходила к концу, про себя он посмеивался, задумчиво уставившись в стакан: «Знаем мы, дорогой мой, как обстоят эти дела!» Лужар временами взглядывал на Сливара, будто даже с состраданием, казалось, он безмолвно удивлялся: «Ишь ты, а он и вправду верит!»
А Сливару было приятно. Хотя его немного смущала великая слава, которую предрекал ему оратор, в глубине души его радовало признание и он был даже немного растроган. В замешательстве он коротко поблагодарил оратора, довольно неясно упомянул о некоей «задаче», которую необходимо решать, заявил о том, что он и его товарищи «служат народу», постепенно все более стыдясь этих фраз, чувствуя, что говорит не от души, а играет комедию, и, запнувшись, поспешно закончил речь, растерянный и недовольный собой. Зазвенели стаканы, послышались громкие возгласы одобрения, особенно шумно вел себя Лужар, хотя иронические складки у его губ стали еще заметнее, чем обычно. Сливар случайно встретился взглядом с тощим художником и прямо-таки испугался откровенно презрительного выражения его лица, будто тот вслух крикнул ему: «Лжец!» Но Амброж добродушно смеялся, словно снисходительно прощая ему ребяческие глупости.
Затем разговор шел только об искусстве, о проектах памятника. За столом собрались все члены жюри: адвокат, журналист, профессор-лингвист, инженер и художник Амброж. Сливар и раньше удивлялся, почему скульптурные работы оценивают далекие от искусства люди, но Амброж, смеясь, пояснил ему, до чего ж это отрадное явление, когда памятники обсуждают лингвисты — значит, понимание искусства стало доступно широчайшим кругам неспециалистов, а следовательно, народ наш исключительно талантлив.
За столом, где сидели литераторы, разгорелся оживленный спор. Молодой студент самоуверенно, в сильных выражениях защищал интернациональность искусства, но что хотел этим сказать и почему так распалился, Сливар не понял — он старался уяснить себе разницу между национальным и интернациональным искусством, но так и не сумел. Чиновник с оскорбленным видом ожесточенно отстаивал национальное, «народное» искусство; когда Сливар спросил его, каковы признаки этого искусства, тот оскорбился, решив, что над ним потешаются. Амброж пояснил Сливару:
— Работай так, как считаешь нужным, а в теории вникать незачем, это дело литераторов.
Споры за столом смолкли, когда слово взял всеми уважаемый и почитаемый человек, известный покровитель художников. Он вспомнил прежние времена, когда словенские живописцы и скульпторы были чужестранцами на родной земле: она ничего не могла им дать — только пыль на подошвах сапог, которую уносили они в чужие края, где трудились ради хлеба насущного. Отчизна рождала славных сынов, но они не служили ей, ибо сама она не могла им служить. Родная семья не кормила их — выгоняла из дома, как приблудных детей. Но теперь все изменилось, о чем и свидетельствует конкурс на памятник Кетте. Конкурс призвал художников сплотиться вокруг своего
народа, ибо народ знает их и любит, как своих лучших сынов.Тост этот растрогал многих, особенно молодого адвоката, готовившегося к политической карьере и отлично знавшего, что оратор — весьма влиятельная особа, он чуть ли не прослезился, левой рукой поправил пенсне, а правой горячо пожал руку выступавшему, чему тот несказанно удивился.
Вскоре после тоста достопочтенный оратор встал и откланялся. Он не любил полуночничать в компании художников: того и гляди, развяжутся языки, и разговор пойдет о таких вещах, какие солидному человеку не пристало выслушивать в столь большом обществе. Молодой адвокат ушел вместе с ним, а через полчаса — время уже приближалось к полуночи — отправились восвояси и остальные сановные мужи. Все они очень приветливо, по-отечески попрощались со Сливаром за руку. И у Сливара на душе было легко и весело. Он великолепно поужинал и опорожнил уже не один стакан вина. Вот и случилось так, что глаза его больше не видели ничего непристойного и оскорбительного — мир казался безоблачным, в нем царила любовь и добродетель. Он припомнил, как мысленно упрекал кое-кого из этих людей в себялюбии, высокомерии и невежестве, и сейчас признал, что был к ним несправедлив, не видя их самоотверженности и доброты. Тот, кто смотрит с насмешкой на других, сам встречает насмешку; на людей надо смотреть с любовью, и тогда каждый распахнет тебе свое сердце.
Литераторы пили много, но в сентиментальность не впадали. Наоборот, слова их становились все резче, казалось, будто за столом сидят озлобленные враги, внимательно выискивающие незащищенное место на теле противника, чтобы вонзить в него ядовитую стрелу. Но Сливар видел во всем этом только шутливую словесную перепалку и от души радовался, что находится в такой славной компании. Правда, он немного робел и редко осмеливался вмешиваться в разговор, но не потому, что кого-то боялся или считал себя глупее, хуже других. Сердце его переполняло чувство искренней, нежной дружбы к этим прекрасным людям, так что он с готовностью ставил себя ниже их, испытывая от этого приятное удовлетворение. Он понимал все, что они говорили — большей частью о женщинах и литературе, хотя слышал их как сквозь сон: он грезил наяву, с открытыми глазами, окруженный шумной компанией. В душу к нему возвратились все его гордые надежды на будущее, ставшие еще прекраснее. Высокопарные тосты оставили в его памяти свой след, он видел перед собой могущественных, великих людей и больше не чувствовал себя слабым и одиноким, как случалось нередко раньше. Добрая тысяча рук поддержит его заботливо и надежно на его пути к вершинам, к величайшей красоте, к его лучшим творениям. Да, он прочно и уверенно стоит в самой гуще родного народа, и тысячи глаз смотрят на него, своего художника, с верой и любовью.
Постепенно литературные споры иссякли, теперь говорили все сразу, рассказывали анекдоты, вспоминали старые шутки. У Амброжа развязался язык, и он распахнул сокровищницу своего остроумии. В рассуждения о политике, литературе и искусстве он никогда не вмешивался, а если и вставлял словечко, то лишь для того, чтобы все девять муз выставить в карикатурном виде. Лужар смеялся громко, обнажая черные, гнилые зубы до самых десен. Прекрасным рассказчиком проявил себя скульптор Куштрин — чего бы он ни касался, пусть даже непристойных вещей, он говорил спокойно, в самых изысканных выражениях, и лицо его при этом оставалось совершенно неподвижным. Неряшливо одетый художник пил безмолвно, и щеки его становились все более впалыми и бледными — даже после крепкого вина в лице его не было ни кровинки. Особенно шумно в это позднее время вели себя люди, ранее только молчавшие и набожно слушавшие других, — в компаниях политиков и художников обычно встречаются такие личности, они словно тени присутствуют здесь, и мало кто знает, как их зовут и чем они занимаются, но постепенно компания привыкает к ним как к чему-то необходимому. Обычно это большие мастера пить и петь, но не слишком умные и весьма наивные. Их черед наступает в полночь.
Компания разошлась поздней ночью.
На следующее утро Сливар не мог вспомнить, чем кончилась пирушка. Чиновник-литератор как будто заснул за столом, а Лужар вроде бы серьезно поссорился со студентом: с посиневшим лицом и налитыми кровью глазами он выкрикивал грубые ругательства, из опрокинутого стакана стекало на пол вино.
Амброж подхватил под руку Сливара и своего коллегу-художника. На улице голова у Сливара мигом прояснилась, и ему даже захотелось прогуляться такой чудесной ясной ночью по Люблянскому полю до Савы. Ярко сияла луна, и на улицах было светло, некоторые дома белели, как на солнце. Товарищ Амброжа пошатывался и спотыкался. Сливар с Амброжем проводили его до дома — старинного здания за городской чертой, на чердаке которого у него была мастерская. Когда за ним с грохотом захлопнулась дверь, Амброж указал рукой ему вслед:
— Вот, Сливар, это и есть наше народное искусство!
Сливар приостановился, на какой-то миг ему стало не по себе, но в голове, затуманенной винными парами, мысли снова перепутались. Ему вдруг захотелось спать, и они вернулись в город; за ними по мостовой ползли две длинные тени, шаги гулко отдавались в ночи. У Сливара слипались глаза. Открывая двери, он слышал, как Амброж, удаляясь, напевал веселую песню.
III
Сливар проснулся поздно, комната была уже залита солнцем, в ярком утреннем свете, падавшем на серые стены и ветхую мебель, было что-то торжественно-праздничное. Сердце его радостно засмеялось, он быстро встал и подошел к окну. Под окном в саду все было зелено и осыпано каплями росы; на скамейке под каштаном сидела женщина в белом платье, широкая полоса света падала сквозь ветви на ее волосы, переливавшиеся, как золотая пшеница в поле.