Чужой друг
Шрифт:
Я купила его жене букет роз и приготовилась к тому, что шеф либо наорет на меня, либо попробует уладить дело тихо, по-семейному.
Раньше я у шефа не бывала. Он жил на южной окраине города, занимал половину дома. В садовую калитку было вмонтировано переговорное устройство. Зачем, ведь до крыльца всего несколько шагов?
Дверь открыл шеф. Он поздоровался, поцеловал мне руку, точнее, изобразил нечто вроде поцелуя. Шеф назвал меня «деткой». Услышав это нелепое слово, я облегченно вздохнула: крика сегодня не будет.
Шеф представил меня своей жене, робкой женщине с натруженными руками. Она была в халате, и я приняла ее поначалу за домработницу.
На ужин подали свиное жаркое со спаржей, к нему белое «бордо», а на десерт — торт. Шеф сообщил, что один из наших старших врачей сбежал в Баварию. Потом он поведал мне о скандале
Шеф велел ей помолчать, и жена умолкла, ничуть не обидевшись. Потом он попросил ее оставить нас вдвоем. Жена собрала посуду и пошла на кухню готовить кофе. Шеф был дружелюбен и говорил тем же доверительным гоном, каким назвал меня «деткой», однако свое мнение высказал напрямик. Это произвело на меня впечатление. Мне понравилась его решительность, спокойные и жесткие слова. Он птица не самого высокого полета и, пожалуй, недалек, но в нем чувствуется уверенность. Я даже позавидовала ему. Правда, не сильно, для этого я слишком самолюбива.
Шеф сказал, чтобы я не рассчитывала на его поддержку. Я веду себя как истеричка, а если решила уйти с работы, скатертью дорога. Мой недруг будет только рад. Вероятно, именно этого он и добивается, чтобы освободить мое место для какого-нибудь знакомого.
Мне было приятно слушать его. Из него получился бы хороший дедушка. Я обещала шефу забрать свое заявление.
Позднее к нам опять подсела его жена, все еще в халате. Она пожаловалась, что гости у них бывают редко. Дети и многие из прежних знакомых живут в ФРГ. Только муж у нее и есть. Она с обожанием и преданностью взглянула на шефа. Тот что-то проворчал и стряхнул с жилета пепел. Провожая меня, жена шефа попросила навещать их:
— Будем ждать вас. Да, милый? — Она взглянула на мужа.
Стоя в дверях, массивный и самоуверенный, шеф улыбнулся ей. Потом он прикрыл глаза и проговорил:
— Мы старые люди, мамочка.
Было что-то трогательное и нелепо-комичное в том, что мой чопорный шеф — вечерний костюм в искорку, серебристый галстук, в руке полупотухшая сигара — называет «мамочкой» пожилую, поблекшую от домашней работы женщину.
Генри я видела два-три раза в неделю. Обычно он приходил к ужину. Мы редко куда-нибудь выбирались. Я уставала, и мне хотелось побыть дома. После отпуска работать труднее. Сложно перестраиваться. Да и первые две недели отдыха выбивают меня из колеи, из привычного ритма. Может, мне вообще не нужен отпуск. Ведь еще в прошлом веке их не было. Во всяком случае, отдыхом в полном смысле слова, отпуск для меня не бывает.
Выходные я обычно провожу одна, так мы договорились с Генри. Мне нужны эти два дня, чтобы целиком распоряжаться собой, без оглядки на время и на кого бы то ни было. Кроме того, но субботам у меня иногда выпадают дежурства. А Генри раза два в месяц навещает жену и детей. Мне не хочется, чтобы у него возникало чувство, будто он разрывается между нами.
Жена Генри живет в Дрездене. Она химик, работает в Техническом университете. Через несколько лет после окончания института Генри вернулся в Берлин. Поначалу он надеялся, что для его жены здесь тоже найдется работа. Но года через два они привыкли жить врозь. У жены появился друг, который поселился в ее квартире, и все примирились с нынешним положением. О разводе никто не помышлял. По словам Генри, речи об этом никогда не заходило. Они не хотят обзаводиться новыми семьями и поддерживают дружеские отношения ради детей. Мне это нравится. К чему вмешивать государство в дело, которое никого, кроме супругов, не касается? Мои воспоминания о разводе весьма тягостны. Что дает право какой бы то ни было инстанции копаться в личной жизни двух людей? Их вопросы были унизительными. Эдакое должностное рвение без всякого чувства стыда. Мы с мужем не желали жить вместе. Что тут еще выяснять? Мы стояли перед ними жалкие, словно пойманные воришки, и выслушивали нотацию за нотацией. Так или иначе, своего они добились — я чувствовала себя виноватой.
Да и регистрация брака была пошлой комедией. Незнакомая
потная женщина в строгом костюме говорила нам о взаимной ответственности, о наших обязанностях, о чуде любви. Слова, расфасованные по фразам. Наконец, брачный договор, подписи, свидетельство. От смущения я все время смеялась. На свадебном фото я не узнаю себя. Бледное, полудетское лицо рядом с прыщавым юношей, вокруг — довольные, сияющие родственники, радостное облегчение которых даже сейчас бросается в глаза. А мы — две жалкие фигуры, схожие вплоть до позы и наклона головы. Лишь позднее, всматриваясь в свадебные фотографии, я разглядела в этих робких лицах анархию. Два беззащитных, испуганных бунтаря, но в их глазах нельзя не заметить проблеск счастья и надежды, свойственной всем анархистам. Им хочется иного, чем у тех, кто на снимке весело теснится вокруг. Они готовы бежать, крушить, добиваться перемен. Но выход у них один, и он бесповоротно ведет к тому, что прежде казалось невыносимым. День бунта знаменует собою и его конец. По наивности они пока не замечают очевидных свидетельств своего поражения: брачный договор, росписи в книге регистрации, групповое фото. Добро пожаловать в уютное лоно прошлого, в его ласковые, удушающие объятия. Да, все будет как было прежде, то есть все будет нормально.В первое же воскресенье августа я проявила отснятые пленки. Мне нравится возиться с пленками, хотя времени и сил всегда уходит столько, что делаю я это не чаще двух раз в год. Кухня и ванная становятся фотолабораториями. Есть приходится в ближайшем ресторанчике. Сейчас, например, пришлось проявить почти три десятка пленок. Один раз их было семьдесят три штуки, и я занималась ими целые сутки.
Ванночки с проявителем и закрепителем я ставлю на кухонный стол. Увеличитель приворачиваю к плите. Отпечатанные фотографии кладу в ведро и несу в ванну отмываться.
Почти все пленки отсняты в Бранденбурге и лишь три на Узедоме. Мать однажды спросила, почему я фотографирую только природу, деревья, тропинки, руины домов, засохшие деревья. Ее вопрос озадачил меня, и я не сумела на него ответить. Пусть неосознанно, однако я действительно никогда не снимаю людей. Пожалуй, я просто не хочу вторгаться в чужую жизнь. Мне дика сама мысль навечно запечатлеть кого-то. Я читала — у некоторых народов религия запрещает фотографировать людей. (Мне запомнилось это, потому что странным образом совпадало с моим отношением к фотопортретам. Меня никогда особенно не интересовали ни религии, ни мистика. Не было и повода задумываться над подобными вопросами. В детстве они занимали меня некоторое время. Но позднее уже нет.)
Меня раздражают неестественные позы людей на снимках. Деревья остаются самими собой, они не пытаются выглядеть лучше, чем есть на самом деле. Словом, мне интересны лишь линии, горизонт, перспективы, простые реальности природы или того, что вновь стало природой.
А вообще-то я занимаюсь фотографией от случая к случаю. Порой неделями ничего не снимаю и не ощущаю в этом никакой потребности.
Хотя отпечатки я делаю лишь с немногих негативов, в шкафу забито фотографиями уже пять ящиков. Я не собираюсь отдавать их на фотовыставки и никому не показываю. Мне самой толком непонятно, зачем я вообще занимаюсь фотографией. Впрочем, этим вопросом я не задаюсь, ибо на него все равно нет ответа. Боюсь, подобные вопросы поставят под вопрос меня самое. Словом, искать смысл в своих занятиях не хочется. Одних это удивит, другие не поверят, но такова правда: у меня нет потребности размышлять над загадками жизни. Упрек в том, что я живу бессознательно, будто зверек — кажется именно так сказал однажды мой сокурсник — меня не задевает. Просто я не расположена к мистике. А все, что выходит за рамки биологии, для меня мистика. Мне она не нужна. И это я считаю своей сильной стороной.
Я люблю секунды, когда на белой фотобумаге в проявителе медленно проступает изображение. Это для меня момент творения, рождения. Переход от белой пустоты к чему-то пока еще неопределенному происходит плавно, и в то же время перемены всегда кажутся неожиданными. Изображение появляется постепенно. Процесс, который начат мною, управляется мною и может быть мною остановлен. Зачатье. Химия возникающей жизни, к которой я причастна. Это совсем иначе, чем было с моими детьми, моими нерожденными детьми. Тогда у меня не было чувства причастности. Возможно, оно появилось бы потом, гораздо позднее, когда во мне шевельнулось бы что-то живое. А так все закончилось двумя абортами.