Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Первый ребенок был не ко времени. Мы с Хиннером учились, и у нас хватало других забот. Второго ребенка я не хотела сама. Я знала, что не останусь с Хиннером. Точнее, чувствовала это — так инстинктивно чувствуешь опасность задолго до того, как она становится реальной. Мы не подходили друг другу. Собственно, не было ни скандалов, ни сцен. Просто мы не подходили друг другу. Зачем тогда ребенок? Хиннер пришел ко мне в больницу испуганный. Я его ни о чем не предупредила, и он, вероятно, догадывался, что я собираюсь бросить его. Хиннер не упрекал меня. Он был только ужасно испуган. Мне было жаль его, но ведь это не причина для того, чтобы рожать ребенка.

Два аборта совершенно измучили меня физически. Я смертельно устала и хотела только покоя.

Я была в отчаянии, хотя и не смогла бы объяснить отчего. Изводила

постоянная тупая боль в затылке, она не давала спать. Я вовсе не мучилась чувством вины. Меня ничего не связывало с тем, что во мне зарождалось, поэтому не было страха потери. Отчаяние шло, вероятно, просто от физической слабости. У меня не было ничего общего с этими детьми. Я оставалась непричастной. Это происходило против моего желания и против моей воли. Я чувствовала себя лишь полостью, вынашивающей эмбрион. Он пользовался мной. Я не хотела ребенка, а он тем не менее рос во мне. Моего согласия не спрашивали, со мной не считались, я служила только объектом. Когда Хиннер шептал мне в ухо, стонал, клялся в любви, он решал за меня, что будет со мной, с моим телом, с моей дальнейшей жизнью. Чудовищное покушение на мое будущее, на мою свободу. Мне нравилось спать с Хиннером, тут у нас было, как говорится, все в порядке. Проблема состояла не в этом, хотя Хиннер, когда я сказала, что нам лучше разойтись, почему-то сразу же решил, будто не устраивает меня как мужчина. Я пыталась объяснить, в чем дело, но Хиннер меня не понял. Потом он заключил, что всему виною его романы с молоденькими медсестрами. Любые наши проблемы Хиннер сводил к постели. Боязнь оказаться несостоятельным мужчиной делала его глухим к настоящим причинам развода. В общем-то, типичная реакция. Продукт многовекового патриархата: утрата человечности в результате господства. А господство, которое держится лишь на привилегиях пола, поневоле придает сексу непомерное значение. Отсюда его примат в воображении мужчин, в их мыслях, разговорах и шутках. Это тема номер один, навязчивая, самодовлеющая. Привилегии, доводящие до абсурда — до импотенции. Тут — мужское святилище, место отдыха от тяжких обязанностей. Появление женщин здесь неприлично, как на любом мальчишнике. Это было бы изменой мужскому братству. С другой стороны, мужчины заигрывают с этой изменой, чтобы ощутить свое достояние: о нем говорят хвастливо, с оглядкой, вдохновенно и алчно. Сокровище надо таить, чтобы его не отняли, но о нем приходится и рассказывать, чтобы заявить себя его владельцем. Иначе я не могу объяснить реакцию Хиннера. Он защищал то, чего больше всего боялся лишиться.

По-моему, женщины относятся к сексу спокойнее, естественнее. Их детородные органы являются по существу рабочим инструментом. Роды — это труд. А ему чужды как чрезмерная восторженность, так и преувеличенные страхи. Это также нервирует мужчин своим отклонением от нормы — от их нормы, от того, что считают нормальным они. Мужчины борются с этими отклонениями, карают за них, чтобы сохранить свои святыни единственно истинными. Все, что не укладывается в их представлении и фантазии, объявляется фригидностью. Таков ритуал. Экзорцизм страха. Узы иллюзий.

Упреки Хиннера меня не задевали. А сочувствовать ему не хватало сил. Его ребенок был для меня чужим. К зачатию плода я была столь же непричастна, как к его изъятию. Я служила лишь объектом чужих действий. Кресло с ремнями для ног, волосы на лобке выбриты, легкая боль от укола, местный наркоз. Потом полузабытье, до слуха доходят лишь отдельные, бессвязные слова: тщетная попытка сказать мне что-то. Слышу, как повторяют мое имя, просительно, требовательно, испуганно. Но я ушла в себя, внутрь, туда, где сознание кончилось. Мне страшно выйти из забытья, очнуться, признать своим это тело с ногами, пристегнутыми ремнями к креслу. До меня доносятся голоса, тихое звяканье хирургических инструментов и снова — задыхающийся шепот Хиннера, его клятвы. Даже сквозь закрытые веки я вижу, как на меня надвигается огромное, слепящее солнце. Мне хочется остаться одной, совсем одной. «Уйдите, — шепчу я. — Не надо больше, не надо». Говорить трудно, язык ворочается тяжелым комом, который душит, вызывает тошноту. Я не могу додумать до конца ни одной мысли. Внезапно вокруг меня зашелестел лес, я увидела холодное, низкое небо, дорогу к мосту, развалины. Я забиваюсь в траву, под деревья. Колючие ветки, холодная земля,

сырые листья.

Нет, это тело, распятое на кресле, мне не принадлежит. Это не я. Никакого отношения к нему я не имею.

Мокрые фотографии липнут друг к другу. Я довольна. Когда-то я надеялась, что объектив сам, случайно, выхватит что-нибудь в неожиданном ракурсе и получится совершенно удивительная фотография. Со временем надежды улетучились. Теперь — ни сюрпризов, ни неожиданностей. Аппарат выдает то, что может, — ни больше, ни меньше.

Я положила фотографии сушиться, и тут раздался звонок в дверь. На пороге стояла моя соседка, фрау Рупрехт, в махровом халате. Ее нечесаные волосы висели седыми космами. Какие короткие волосы, удивилась я. Она обычно носит пучок, и мне казалось, что волосы у нее до плеч.

Фрау Рупрехт извинилась за поздний визит. Я взглянула на часы, шел первый час ночи. Я сказала, что еще не ложилась. Фрау Рупрехт попросила таблеток — пошаливает сердце. Стоит ей только лечь, как начинает сильно колоть в боку.

— Мне очень тревожно, — проговорила она.

Фрау Рупрехт старалась не смотреть на меня. Ее глаза бегали по прихожей, пугливые, будто у побитой собаки. Я успокоила ее и пообещала зайти. Пусть оставит дверь открытой.

Доставая таблетки из аптечки, я почувствовала, насколько я устала. Я подставила лицо под струю холодной воды, вытерлась и пошла к соседке.

Фрау Рупрехт сидела в кресле. Дав ей таблетки и попросив не подниматься, я сходила на кухню, сполоснула стакан и наполнила его. Квартира была чистой, но пахло в ней как-то неприятно. Наверное, из-за птиц. У фрау Рупрехт много птиц. Несколько клеток висит на стене, словно рамы картин. Когда я принесла воду, фрау Рупрехт взяла меня за руку и сказала опять, что ей очень тревожно, будто должно произойти какое-то несчастье. Но детей у нее больше нет, только птицы. Наверное, трудно ухаживать за таким количеством птиц, спросила я. Она с недоумением посмотрела на меня:

— У меня, кроме птиц, никого нет.

Фрау Рупрехт попросила немножко посидеть с ней. Ей было страшно одной. Она рассказала мне о муже и сыне. Муж умер двенадцать лет назад от легочной эмболии. А сын разбился на мотоцикле, насмерть. Ему было двадцать три года. Фрау Рупрехт когда-то уже рассказывала об этом, но я ее слушала и не перебивала. Потом она заговорила о своей тревоге. Ей всегда тревожно перед какой-нибудь бедой. Так было, когда погиб сын и когда умер муж. И перед другими несчастьями. Если ей становится тревожно, то обязательно произойдет что-то плохое. Она знает, что сейчас где-то стряслась беда, где-нибудь далеко.

Фрау Рупрехт держала мою руку, закрыв глаза. Я подумала, что она заснула. Но когда я поднялась, чтобы уйти, фрау Рупрехт заговорила опять. Я не сразу поняла, что она говорит о своем сыне:

Раньше я не знала, что дети могут причинять такую боль.

Фрау Рупрехт опять стала рассказывать про несчастный случай. Через некоторое время я спросила, как она себя чувствует. Она сказала, что лучше, поблагодарила и извинилась. Я помогла ей лечь и вернулась к себе. Мне хотелось есть, но вся кухня была заставлена фотопринадлежностями. Я выпила рюмку коньяку и легла спать.

На следующий день, встав позже обычного — на работу мне надо было идти только после обеда, — я зашла к фрау Рупрехт. Она выглядела бодрее, глаза у нее посветлели. Вновь начались извинения. Пришлось сказать, чтобы она перестала извиняться. Фрау Рупрехт пригласила меня на чашку кофе, но я ответила, что мне некогда. Она рассказала мне об авиакатастрофе в Испании, о которой передали по радио. Ночью разбился пассажирский самолет. Фрау Рупрехт спросила, возможно ли, что ей из-за этого было так тревожно. Не знаю, мне в это как-то не верится, ответила я. Она посмеялась над собой.

— Наверное, я сумасшедшая старуха, да?

В общем, я обрадовалась, что фрау Рупрехт стало лучше. Попрощавшись, я ушла.

До обеда фотографии высохли, я убралась на кухне и в ванной, приготовила завтрак. Между делом съездила на лифте вниз взглянуть в почтовый ящик. Там были только газеты и счет за телефонный разговор. Потом я отправилась в поликлинику. По дороге я раздумывала, что делать с новыми фотографиями. Я бы повесила их, хотя бы ненадолго, в комнате, но фотографий было слишком много. Значит, придется сложить их в ящик. До лучших времен, которых никогда не будет.

Поделиться с друзьями: