Цицерон
Шрифт:
Если видеть цель его в том, чтобы, как говорит Моммзен, в военном, умственном и нравственном отношении возродить римскую нацию, то цель эту он, конечно, не осуществил. Цезарь мечтал о покорении чуть ли не всего оставшегося мира, между тем военные завоевания окончились при Августе, так что возрожденным легионам не удалось себя испытать на деле. В умственном возрождении римская нация не нуждалась, так как эпоха Цезаря и Цицерона была временем высшего расцвета мысли. Что же до морального возрождения, то вряд ли можно назвать римлян эпохи Калигулы или Нерона более нравственными, чем их предки. Напротив. Лучшие римляне времен империи твердят об измельчении нации, о нравственном вырождении после великой лжи, деспотизма и террора, уничтожившего самых мужественных и честных. Цезарь, правда, проводил законы для укрепления нравственности, как позднее Август. Но это мало чему помогало. Никакими законами нравственность не укрепить.
Я также не совсем понимаю, в каком отношении Цезарь предугадал дальнейшее развитие Европы. Царскую власть выдумал не он. Существовала она давно. И почти весь греческий мир уже триста лет шел по пути восточной деспотии. Цезарь лишь присоединил к нему Италию. Главной же его неудачей было,
Между тем все возрастающее высокомерие Цезаря и нестерпимая наглость его любимцев тяжело пали на сердце римлянам. Счастливцы, «которые созерцали это совершенство», находились в самом угнетенном состоянии. А тут прибавилась новая забота. Стало ясно, что Цезарь не довольствуется званием диктатора, но хочет царской власти. Современный человек может спросить, зачем Цезарю была корона, если он и так всем заправлял. Думаю, это было совсем не бессмысленно. Мы знаем, что Сулла и Август заявляли, что они восстанавливают Республику, а вовсе не придумывают новый строй, и, значит, они волей-неволей должны были притворяться и цепляться за старые республиканские титулы. Цезарь же часто и настойчиво повторял, что Республика пала, ее нет, это пустой звук. Самый пылкий и восторженный поклонник Цезаря Моммзен пишет: «Реалист до мозга костей, он не смущался образами прошлого и священными традициями; в политике он не признавал ничего, кроме живой действительности и законов разума» {69} . Но сами «законы разума», которые Цезарь так чтил, должны были подсказать ему, что, если Рим уже не республика, его следует назвать монархией, а главу государства не диктатором, а царем. Мешали этому только глупый страх римлян перед словом «царь» и те «священные традиции», которые так ненавидел Цезарь. Однако, будучи «реалистом», он представлял себе монарха, конечно, не в облике гомеровского Одиссея или легендарного Нумы Помпилия, а в виде современного ему эллинистического царя. Он насмотрелся на этих царей уже в молодости, а совсем недавно побывал в Египте при дворе Птолемеев, чья сказочная роскошь ослепляла путешественников. Вероятно, он был очарован не только Клеопатрой, но и окружающим ее великолепием. Вообще, очевидно, в царском венце есть что-то притягательное. Говорят, даже суровый пуританин Кромвель, всесильный лорд протектор, втайне мечтал о короне. А Кромвель, по словам Моммзена, более всего походил на Цезаря.
Но эллинистический владыка был не просто царем, он был богом на земле. Пышное одеяние и неземной блеск резко отличали его от смертных. Подданные повергались перед ним ниц, как перед сошедшим с неба Юпитером. Таким монархом, очевидно, и хотел быть Цезарь. Он уже сделал первые шаги на этом пути: сидел на золотом троне, носил багряницу, венец — правда, пока еще лавровый, а не золотой — и царскую обувь. Его открыто провозгласили богом. Оставалось добыть последнее, царскую корону. Но диктатор знал, что само слово «царь» ненавистно римлянам, поэтому необходимо было придумать способ, как заставить сограждан проглотить последнюю горькую пилюлю. И Цезарь со свойственной ему гениальностью этот способ придумал.
В середине февраля 44 года праздновали Луперкалии, очень древний праздник, восходящий еще к Ромулу. В этот день полуобнаженные жрецы-луперки совершают священный бег по городу. Как водится, в столице собралась уйма народа. Цезарь сидел на Рострах в своем золотом кресле, разряженный в пух и прах, и благосклонно наблюдал игры. Нагие бегуны проносились мимо него. Вдруг от них отделился один — он подлетел к Цезарю и распростерся у его ног. Все узнали Марка Антония, консула этого года. Антоний приподнялся и, стоя на коленях, протянул Цезарю корону. И тут же, как по команде, послышались аплодисменты, довольно, впрочем, жидкие. Цезарь оттолкнул рукой корону. Весь Форум потряс дружный крик восторга. Антоний снова протянул ему корону, снова с той же стороны послышались недружные хлопки, снова Цезарь ее оттолкнул, и снова Форум огласили бешеные рукоплескания. Странная эта сцена продолжалась довольно долго. Наконец Цезарь не выдержал. Он сбежал с возвышения, распахнул тогу на груди и громко закричал, что каждый желающий может перерезать ему горло [126] . Когда же люди стали расходиться, то увидели, что все статуи Цезаря увенчаны царскими коронами. Два трибуна немедленно приказали их снять. Народ встретил их выступление бурей восторга, проводил домой и называл «Брутами». Ведь Брут, по преданию, изгнал царей из Рима. Узнав об этом, Цезарь был вне себя. Он сказал, что отрешает обоих от должности и запрещает выступать перед народом. При этом он кричал, что они «бруты»— то есть тупицы.
126
Впоследствии Цезарь оправдывал эту странную вспышку своей болезнью — он был эпилептик.
Сопоставив все это — поведение Антония, нестройные хлопки с одной стороны, диадемы, заранее уже надетые на статуи, и, наконец, какой-то чрезмерный, неестественный гнев диктатора — решили, что все было разьпрано по заранее написанному сценарию. Антоний от лица римлян должен был молить Цезаря принять венец. А он, как водится, поморщившись немного, наконец должен был снизойти к воплю народа. Вскоре предположению этому нашли новые подтверждения. Стало известно, что Антоний велел записать в фастах: «По велению народа консул Марк Антоний предложил постоянному диктатору Гаю Цезарю царскую власть. Цезарь ее отверг». Цицерон потом язвительно спрашивал Антония:
— О чем ты молил его? О том, чтобы стать рабом? Для себя самого ты мог просить о чем угодно… Но ни мы, ни римский народ тебя, конечно, не уполномочивали (Plut. Caes., 61; Ant., 12; Cic. Phil, II, 85–87).
Но этим дело не кончилось. Цезарь объявил, что выступает против парфян. Однако существовало древнее пророчество, что парфян может победить только царь. Поэтому было объявлено, что в марте
будет созван сенат, который назовет Цезаря царем, но с тем, чтобы он носил корону и багряницу только за пределами Италии (Plut. Caes., 64; Brut., 10).Ясно было, что Цезарь не оставляет мыслей о престоле.Теперь Рим кипел скрытым негодованием. Все, что делал диктатор, вызывало досаду. Даже мудрая реформа календаря возбудила злобу, потому что она была спущена сверху. Говорят, кто-то в присутствии Цицерона заметил, что завтра взойдет созвездие Лиры. А тот отвечал:
— Да. По приказу (Plut. Caes., 59).
После убийства диктатора Цицерон говорил: «Разве есть хоть один человек… который не желал этого и не обрадовался, когда это произошло? Виноваты все: все честные люди, насколько могли, приняли участие в убийстве Цезаря. Одним не хватало ума, другим — мужества, третьим не представилось случая. Но желали этого все» (Phil., II, 29).Его ненавидели все, но молча, пишет он в другом месте. Ведь государство было захвачено силой оружия, законы раздавлены (De off., II, 23–24).И вдруг среди этого безмолвия заговорил один человек, и все взоры обратились на него. Человек этот был Цицерон.
Цицерон начал писать, не думая ни о славе, ни о пользе для сограждан. Творчество было единственным лекарством, которое хоть немного облегчало его боль. Но оказалось, что в лекарстве этом нуждается весь Рим. Всё, чем жили люди в течение столетий, рухнуло. Они потеряли смысл жизни, родных, Республику. И только у Цицерона они находили те слова утешения, которые им были нужны. Оратор был сам поражен тем, каким небывалым успехом пользуются его книги. Как раньше, в прежние счастливые дни, толпы народа собирались на Форум, чтобы послушать его речи, так теперь толпы людей жадно читали его книги. Мастер опять, как бывало, играл на душах слушателей. Его сочинения были нарасхват. Люди ссорились за право первому прочесть новый труд. Писцы Аттика сидели не разгибая спины от зари до зари, а списки расходились за какой-нибудь час. Поистине Цицерон снова был на троне — раньше он был королем Форума, сейчас — королем литературы.
«Я пожинаю плоды трудов моих, узнавая, что даже люди пожившие находят в моих книгах утешение», — говорит он (Div., II,5). Но не только слова утешения приносили такую неслыханную популярность его книгам. В течение многих веков римляне привыкли обсуждать между собой все, что происходит. Они обсуждали новые законы в сенате и на Форуме, они обсуждали действия иноземных держав, они обсуждали каждый шаг своего полководца. Магистрат чуть ли не каждый день поднимался на Ростры и рассказывал народу о всех своих действиях и намерениях. Случалось, что оратор кончал свое выступление только ночью. Случалось, что после особенно бурных событий римляне не ложились спать и всю ночь проводили на Форуме, беседуя друг с другом. И вдруг им зажали рот и в городе воцарилось молчание. А в сочинениях Цицерона, казалось бы, таких далеких от нужд обыденной жизни, они вдруг нашли и ответы на мучившие их вопросы, и оценку положения государства, и острые политические намеки. Уже перед смертью, обозревая это время, оратор писал: «Книги были моим сенатом и народным собранием, где я мог высказываться; я считал, что философия для меня — как бы замена деятельности на пользу Республики» (Div.,II, 7).
Цезарь говорил, что Республика после Фарсала мертва. А Цицерон в каждом своем произведении воскрешал эту Республику и показывал согражданам во всей ее красоте. И каждое его слово дышало такой любовью и такой болью, словно это сын говорил на могиле матери. Цезаря объявили богом и воздвигали ему храмы. А Цицерон говорил, что обожествлять людей столь же глупо, как молиться кошкам и прочей скотине ( De nat. deor., III, 39) [127] .Цезарь говорил, что каждое слово его закон. А Цицерон вспоминал двух консулов — Гая Лелия, друга Сципиона Младшего, и Цинну, соратника Мария. Лелий был консулом всего лишь раз. Цинна — четыре раза, да и то не консулом, а фактически царем. «Но неужели ты не предпочел бы одно консульство Лелия четырем консульствам Цинны? Не сомневаюсь в твоем ответе… Но иной ответит, что не только четыре консульства предпочел бы одному, но один день Цинны предпочел бы целой жизни многих славных мужей». Ведь Лелий не был владыкой, он был слугой закона. И он понес бы наказание, если бы хоть пальцем кого-нибудь тронул. Цинна же делал все, что ему вздумается, и спокойно казнил много достойных людей. Но «мне кажется, он скорее несчастен», — замечает Цицерон ( Tusc., V, 54–55).Намек, заключенный в этих словах, был слишком ясен современникам. И он делался еще острее оттого, что Цинна был задушевный друг и тесть Цезаря. Вот почему Цицерон последнее время так часто стал вспоминать зверства Цинны — ведь каждое его слово было укором диктатору.
127
Эти слова имели явно политический смысл. Ведь сам Цицерон совсем недавно решил обожествить Туллию.
Цезарь говорил, что Сулла глуп, раз он добровольно отказался от власти. А Цицерон постоянно и настойчиво повторял, что диктаторы и тираны — несчастнейшие люди. Их жизнь нельзя сравнить не то что с жизнью ученого, но даже с жизнью простого труженика. Разве не безумие идти этой страшной дорогой? Есть у него один странный пассаж. Он описывает жизнь тирана Дионисия, притом описывает в самых неожиданных выражениях. Дионисий, говорит он, вовсе не был каким-нибудь бесчестным проходимцем. Напротив. Он был знатен, образован, очень умен, наделен блестящими литературными талантами. И чем кончилось? Один, всем ненавистный, он жил у себя во дворце как в темнице. «Как он мечтал о настоящей дружбе… Как несчастен он был без дружеских уз, без товарища в жизни, без откровенных речей, он, смолоду искушенный и ученый в благородных науках! Ведь он… был поэтом-трагиком… И вот такой-то человек был полностью лишен человеческого общения, а жил среди беглых, среди преступников, среди варваров» (Tusc., V, 63).