Цирк Умберто
Шрифт:
— Куда загибает старик, а? — наклонился господин Сельницкий к господину Гаудеамусу. — Теперь он заставит его проглотить персидского шаха с турецким султаном, и они поругаются.
— Персидский шах еще куда ни шло, — вполголоса ответил хладнокровный Гаудеамус, — но турецкий султан определенно толстоват для Кранца. Перед Царьградом надо будет свернуть…
— К девочкам… — выдавил старина Сельницкий и прослезился.
— Этот номер предусмотрен в моей программе, — кивнул барон.
И действительно, тщетно пытался Кранц переплюнуть Бервица, рассказывая о своем успехе у высшего дворянства, — что такое гессенский курфюрст по сравнению с персидским шахом? Тегеранскую эпопею Кранц выслушал, стиснув зубы. Только за то время, пока Бервиц рассказывал ее, было опорожнено пять бутылок; у господ уже основательно шумело в голове, и господин
— И коньяку, — добавил господин Сельницкий. — Теперь самое время выпить коньяку; впрочем, до этого не мешает пропустить еще по рюмочке сливовицы.
Собутыльники довольно шумно поднялись со своих мест и еще более шумно спустились вниз, в подвальчик «Элизиум», заняв там обтянутую красным плюшем ложу с высоким зеркалом в глубине, перед которым стояли макартовский букет [129] и две подставки с искусственными пальмами. В зале играл квартет, первый скрипач низко кланялся им. Подле музыкантов возвышалась эстрада, на которой восемь полуголых девиц отплясывали кадриль, закончившуюся канканом.
129
Макартовский букет — декоративный букет из засушенных цветов и трав.
— Глянь-ка, Бервиц, — Кранц потянул коллегу за рукав, — вон та, третья слева, рыжая, недурственно дрыгает ножками, а?
— Бутылку коньяку на лед! — распорядился господин Сельницкий.
— Славная пристяжная, — кивнул Бервиц Кранцу. — А что скажешь вон о той «буланой», справа? Гляди, какие у нее стройные ноги!
— Да… Только после пляски окажется, что она раскоряка, — высказал предположение Кранц.
— Ну что ты, взгляни, какая она голенастая! Ножки что у валенсианской кобылки!
— Господа, коньяк разливают, — раздался за их спиной голос Сельницкого. — Тончайший менье! Это во сто раз интереснее вашего бабьего ипподрома!
— Я полагаю, господа, — поднял рюмку господин Гаудеамус, — первым долгом нужно выпить за успех того дела, которое мы сегодня обговорили, а уже потом наслаждаться прелестями этого манежа. Ваше здоровье!
Выпили по одной, по другой, по третьей. Девицы внизу снова заплясали, и Бервиц с Кранцем пришли к выводу, что пышная «вороная» с челкой шотландского пони выглядит совершеннейшей чистокровкой. И у похожей на серну «гнедой», справа от нее, тоже недурная фигурка, правда — уши на манер мышиных, но зато она по крайней мере на полкулака выше своей товарки.
— Обе с огоньком, барон, — твердил Кранц Гаудеамусу, — взгляните только, какой высокий ход! Что значит порода!
— Только «гнедая»-то задыхается, — сипел Бервиц, — а «вороной» хоть бы хны.
— Можно пригласить их сюда, — предложил Гаудеамус.
— Не знаю, как мы будем жуировать вместе, — Бервиц сделал робкую попытку отказаться.
— Зовите, зовите, барон, — кивнул Кранц, — тут плачу я! Все равно девки мельтешат перед глазами, как на корде. Гляну хоть, что за спинка у этой «гнедой», нет ли у нее полосы: у всех сернообразных гнедых по хребту — змейка.
— А какую выберет барон? — хихикал Бервиц. — Что вы скажете о той брюнетке? Она похожа на тракенского жеребца.
— Нет, в отношении женщин я предпочитаю кладрубскую породу. Возьму-ка я вон ту, «сивенькую» сзади.
— А Сельницкий?
— Я пас, господа, я пас. Не буду вам мешать. Пойду… — Сельницкий неуверенно поднялся с места. — Пойду сыграю вам марш Радецкого. Этот марш — словно война, которую ведет прима-балерина. Вся слава монархии — в кончиках пальцев. Единственная в своем роде музыка, господа… Единственная… Шампанское в переложении для полкового оркестра…
Час спустя господин Кранц звал господина Бервица:
— Поди сюда, эй ты, хозяин турецкого зверинца, приди на мою окаянную грудь!
Но господин Бервиц уже свалился между ржущей «гнедой» и резвящейся «сивой», Кранц повернулся к Гаудеамусу, обхватил его за шею и свирепо зашептал ему на ухо:
— Помяни мое слово, барон, когда этот персидский полковник свернет себе шею со своими штучками, я возьму его к себе и буду выставлять напоказ!
Домой Бервиц вернулся в половине четвертого ночи. Его новый цилиндр был основательно помят, но на губах после прекрасно проведенного
вечера играла тысяча улыбок. Едва он вошел в спальню, Агнесса зажгла свечу и села на кровати. Она все поняла, но не сказала ни слова.— Дорогая, — заплетающимся языком начал Петер, стаскивая с себя одежду, — весной мы едем в Берлин. Это уже решено… Все было великолепно. И угощение, которое я устроил… и переговоры в «Элизиуме»… Поистине великолепно… Восхитительно… Всё — в одном стиле… Мы показали этому коневоду… что значат потомственные артисты…
— Так… — не спеша произнесла Агнесса. — А ты не был с ним груб?
— Ни в коем случае, — замотал Петер головой. — С трудом, но сдерживался. Все твердил себе: «Спокойствие, Петер, спокойствие… Ты же знаток лошадей… джентльмен…»
— Ну, ложись, ложись. Завтра в пантомиме я не стану держать перед тобой яйцо вместо мишени.
— И напрасно, — бормотал Петер, уже лежа под периной, — да я хоть сейчас в муху попаду…
Тем не менее на следующий день, стреляя из пистолета, он впервые пустил пулю на волос от цели.
После переговоров с конкурентом Бервиц пребывал в весьма благодушном настроении, что и помогло Карасу получить пятидневный отпуск для себя и Вашека. Карас попросил отпустить их на рождество, и патрон — неслыханное дело! — милостиво согласился. Они уехали в ночь на святого Стефана, впервые в жизни воспользовавшись чугункой. Из Праги им пришлось добираться по старинке, на лошадях, но и тут Карас смог позволить себе небывалую роскошь: до Будейовиц они ехали в почтовой карете. По мере приближения к родным местам волнение Караса нарастало. Он весь съежился и обмяк; два года мечтал он об этой поездке, надеясь, что односельчане помогут ему определить судьбу сына. Ох, не легко простому человеку сделать это самому! Совесть не дает покоя, а ума-разума не хватает. Люди вокруг советуют, не худые люди, но ведь они не могут снять этого бремени с твоих плеч; только ты, да покойница, в ответе за сына. И если есть еще кто-нибудь, кому впору сказать решающее слово, так это родная деревня. У нее, у родины, права на всех, все мы — ее, и не только согласно установленной законом бумажке. Деревня всем миром опекала нас, как родная мать, не удивительно, что у нее есть на нас права. Карас признает и уважает их; и то сказать — какое это облегчение, когда за твоей спиной целое село, твои дядья да тетки, они присоветуют, коли ты на распутье, одернут, если делаешь неразумное. Сразу чувствуешь себя увереннее: я хотел как лучше, но деревня против — и, слава богу, знаешь, как тебе поступить.
В этом весь Карас; тихий, задумчивый, работящий, но постоянно оглядывающийся на других, едва дело доходит до какого-нибудь важного решения. А главное, не по нутру ему слыть белой вороной. Отроду не был он так счастлив, как эти два года в цирке, но признаться в этом Антонин почел бы за грех. Все ж таки не следовало им наниматься в цирк, в деревне их не похвалят. А этого, полагал он, будет достаточно, чтобы отвратить Вашека от заманчивого, но сомнительного пути.
И вот они бредут домой. Навстречу своей судьбе. Поля заметены снегом, тонкие стволы в лесу пригибаются под его тяжестью; кругом тихо, и на душе благостно, как перед исповедью. Еще несколько шагов… «Гляди, сынок, вот и Горная Снежна…» Во-он домик Благи, Церги, сарай Шемберы, приходский сад, увенчанная колокольней неразбериха крыш и черных деревьев. Слава богу, добрались живы и невредимы.
— Смотри-ка у Церги новая крыша, а у Благи никак хлев побольше стал… Ну, да теперь не время глазеть по сторонам, прежде надо подняться вон на тот бугорок, где тополя. Сюда, Вашек, последняя могилка справа. Э, да она уже вовсе не последняя, еще трое померли, пока нас не было. А лиственничка принялась, подросла. Царствие тебе небесное, Маринка, вот и мы. Перекрести мамину могилку, Вашек, да помолимся. Встань на колени — не беда, что снег. «Отче наш…», «Богородица дева…» Вот, привел его к тебе, Маринка, жив, здоров; парнишка он хороший, старательный, ничего не скажешь. Но посоветуй ты мне, Христа ради, как быть с ним дальше. Я ни перед чем не постою, лишь бы ему хорошо было, подай мне знак, помоги определить его к какому ни на есть делу. И охраняй его, Маринка, как и прежде, ведь это ж твое дитя, благословенная среди женщин, благословен плод жизни твоей, аминь. Ну, Вашек, перекрести могилку три раза. Маме здесь покойно. Тихо… Ну, ну, будет плакать. Пойдем-ка мимо тех тополей. Чей это пес лает, не Ополецких ли?