Corvus corone
Шрифт:
Присочинял очень сильно Лесаж, или жизнь за эти два века так изменилась, или, может, в Испании все не так, как у нас, но ничего подобного тем леденящим кровь преступлениям, любовным похождениям и хитроумным интригам, которые по ночам подсматривал в окна летавший с бесом студент, ничего подобного этому Вранцов, летавший сам по себе, не видел ни разу.
Впрочем, был и интим, но смотреть на него не хотелось. Когда лысоватый, ходивший дома в сатиновых трусах сосед–бухгалтер с третьего этажа начинал тискать и подталкивать к кровати свою тучную перезрелую супругу, а та отбивалась, жеманно посмеиваясь, студенисто вздрагивая щеками, Вранцов, досадуя, снимался с насиженного места и перелетал на другую сторону двора, только бы этого «интима» не видеть.
И «оргии» случались, не без этого. Когда, настреляв где попало по рублику и сдав пустые бутылки, трое местных ханыг устраивали в служебной комнатке слесаря–сантехника Петровича кутеж с бормотухой и кильками, то двор, даже через форточку, оглашался такими песнями
Да и за преступлениями не надо было далеко ходить. В квартире номер 47 на седьмом этаже чуть не каждый вечер можно было их наблюдать. Преступники работали в системе московской торговли, были заслуженными работниками и на хорошем счету. Он заведовал рыбным магазином в Черемушках, а она подвизалась товароведом в комиссионке на Дорогомиловской. И вот, когда по вечерам эта солидная розоволикая пара подъезжала к дому на своей вишневой «Волге» и с честными усталыми лицами наработавшихся за день людей, держа в руках тяжеленные сумки и фирменные коробки, направлялась к подъезду, соседи приветливо здоровались с ними, улыбки расцветали на их пути. И они, негордые, радушно отвечали на приветствия, а то и останавливались, чтобы, сложив сумки и коробки на лавочку, переброситься словцом о житье–бытье. Милейшие, отзывчивые люди, они каждому готовы были помочь, каждого с его просьбишкой выслушать. Попасть ли к кудеснику–дантисту, достать ли чудодейственное мумиё, устроить ли дочку в английскую школу, разжиться ли семужкой к свадебке — ты только их попроси. Все сделают, все устроят, все достанут из–под земли. Кому же и ездить в вишневой «Волге», в мехах и в золоте ходить, как не им?
А дома (Вранцову с его ветки хорошо было видно) из сумок вынималось такое количество банок икры, завернутых в промасленную бумагу увесистых балыков и прочих деликатесов, а из коробок столько всякого рода импортной техники и заграничного барахла, что места в холодильниках и шкафах не хватало. Но выручали многочисленные друзья и коллеги. Быстро слетались они на разноцветных «ладах» и «волгах», увозя в багажниках сумки–коробки, оставляя в доме наличные или же фирменные свои сувениры, которыми делились с хозяевами от всей души.
Как подумаешь, какие суровые на этот счет есть статьи в Уголовном кодексе с длительными сроками заключения, конфискацией и прочими мерами пресечения, то становилось страшно за этих людей. Сами же они ничего не боялись. Когда, рассовав по углам деньги и ценности, они мирно укладывались, позевывая, среди инкрустированной роскоши спального гарнитура, поражало хладнокровие и бесстрашие этих людей. Ведь все соседи, даже не умея летать, как Вранцов, хорошо представляли себе происходящее в этой квартире, а сотрудники ОБХСС в любой момент могли взять их с поличным. Понимали это и сами преступники, но сие ничуть не мешало им спать. Видно, крепко верили они в свою звезду, своего номенклатурного ангела–хранителя, в нерушимую солидарность деловых людей, раз почивали в своих княжеских постелях покойно и мирно, и не снились им по ночам ни Лефортово, ни Кресты. Так обстояло дело с оргиями и преступлениями. Прочие же обыватели жили в своих квартирах повсюду одинаково. Даже обстановка была на редкость похожая. Одинаковые «стенки» с одинаково расставленным дешевым хрусталем и сервизами, два–три десятка одинаковых книг из престижного списка, одна для всех безликая мебель, один на всех стандартный метраж. У каждого второго люстра под потолком из прозрачных пластиковых подвесок, имитирующих хрусталь. Вика тоже собиралась такую купить: «Смотрится, как хрустальная, а впятеро дешевле».
Однообразный распорядок, одинаковый быт, однообразные, чем–то схожие лица. Даже футболки на мужчинах, сидевших у себя на кухне по–домашнему, были одинаковые: с лихим, накренившимся на повороте парусником на груди. Этими футболками прошлым летом целую неделю торговали в универмаге, так что досталось всем. Груди были разные: широкие и узкие, мощные и костлявые, молодые, с гладкой кожей и коричневатые, морщинистые, безволосые и густо заросшие шерстью, но парусник, накренившись на волне, летел один и тот же, только на иных — раздавшийся в ширину, словно шаланда, а на других — съежившийся, опавший вместе со складками ткани, будто попавший в штиль… Как на панели со множеством телеэкранов, настроенных на один и тот же канал, жизнь в окнах повторялась сходным изображением, дублировалась по вертикали и горизонтали без конца. И оттого возникало ощущение, что повсюду в своих формах она одинакова, что другой жизни нет и не может быть на Земле.
Такой была и его собственная недавняя жизнь — простая, в сущности, обывательская. Он не испытывал к ней отвращения, он даже любил ее сейчас, как любят нечто утраченное, щемящей, жалостливой любовью. Но жизни этой ощутимо чего–то недоставало, чего–то важного не хватало в ней. Слишком просты, незатейливы формы: слишком неярки краски, невыразительны и шаблонны черты. И оттого, при всей визуальной реальности, в ней ощущалось нечто недовоплотившееся, иллюзорное, как бы и не вполне существующей казалась она. Ведь жизнь вполне проявляет себя лишь в различии, многообразии форм. А там, где мало разнообразия, там мало жизни, можно сказать.
Странно, что именно теперь, лишившись человеческого статуса, утратив свое место
в ней, он бедноватой находил ее, эту людскую жизнь. Но именно такой виделась она со стороны. Каждый из людей, которых он одновременно мог наблюдать с верхушки дерева, жил своей жизнью, был занят ею и погружен в нее с головой, но мнилось, что жизнь их неполна в этом разделенном на клетки квартирном пространстве, словно у арестантов, коротающих по камерам свой скучноватый серенький день до сна.Неужто так и жить до конца? Неужели так все и останется?.. Ведь были же эпохи, когда жизнь бурлила в кипении страстей, искала новые пути, новые формы!.. Где те «минуты роковые» и «мгновения чудные», ради которых стоило жить? Куда все подевалось, куда ушло от нас?.. Или это только иллюзия, внушенная историками и поэтами, а жизнь по сути своей всегда такой же была?.. Служба, еда, телевизор, выпивка. Стояние в очередях за шмотками, дрянная колбаса на обед.
Медленное, вялое продвижение вперед… Но куда, к какой цели?.. Чтоб ступенькой повыше служба, чтоб получше колбаса на обед?.. Неужто нет и не будет иной, не похожей на эту жизни, всякий день новой, неожиданной, пусть рискованной, но живой?.. Отчего же застыла она и не течет? —
Сразу на многих экранах смотрел он это кино про жизнь — и всюду схожие декорации, схожие мизансцены и типажи. Только лица детей оживляли картину, от безотрадной серости спасая ее. Капризные и веселые, озорные и лукавые, вороватые и наивные, возбужденно горящие и живые — их лица менялись поминутно в тревогах и радостях бытия. Только они готовились жить бурно и счастливо, и жили, не теряя времени, уже сейчас.
И еще юнцы. Одинаково неразличимые в стае, в толпе, на улице, оставаясь наедине с собой, они были другими — каждый, словно юный
Адам, единственен и неповторим.
ХVII
В ноябре минул год с тех пор, как Везенин принес свою рукопись в издательство. Кончались все сроки рассмотрения, и нужно было срочно возвращать ее автору. Скандалов и жалоб тут не предвиделось, но никогда еще эта процедура не казалась Вранцову столь тягостной и неприятной. Можно было просто отправить рукопись по почте, но это вышло бы казенно, не по–дружески, и он решил поступить иначе. Позвонил Везенину в конце недели и договорился встретиться в редакции в половине шестого. В пятницу к этому времени все уже разбегаются — можно без помех поговорить. И в то же время редакционная пустота будет как бы намекать, что долго рассиживаться нечего, что пора и по домам. Это на всякий случай, если разговор будет слишком уж тягостным. Он приготовил несколько дружеских утешительных фраз, которые обычно говорил авторам в таких случаях, но для Везенина потеплее постарался найти.
В тот день сотрудники разошлись даже раньше, чем обычно, и он остался в редакции, а может, и во всем издательстве один. В коридорах глухая тишина — ни шагов, ни стука дверей. Он сидел за столом в своем закутке, зябко поеживаясь в пустой и как–то охолодавшей к концу дня редакционной комнате, ничем не занятый, в тупом ожидании и с таким чувством, что может вот–вот разболеться, расклеиться еще до того, как вернется домой.
Весь день болела голова, самочувствие было паршивое. Гидрометцентр с утра вещал о каких–то погодных аномалиях, резком столкновении атмосферных фронтов и шквалистых ветрах, сулил перепады давления и тому подобную дребедень. Необычной была высота облаков (что–то около пятнадцати километров), верхушки их достигали стратосферы. Возможны были метеопатические явления… Они–то как раз, наверное, и сказывались. Кололо здесь, давило там — вообще, чувствовал себя скверно, как будто в начале какой–то затяжной болезни. И весьма вероятно — первый в этом сезоне грипп уже ходил по Москве. Отвратное было настроение, мерзкое самочувствие. Противный вкус во рту, озноб и какая–то неприятная легкость во всем теле, истомно–болезненная невесомость. «А может, и вправду заболел? — думал он. — Еще не хватало!..» Но в глубине души эта мысль даже утешила его. Как в детстве, когда все плохо, кругом одни неприятности, хочется заболеть, слечь в постель, чтобы от всего этого разом отвязаться: одним махом избавиться от множества досадных неприятностей и забот. В ящике стола, среди бумаг и канцелярских скрепок, он наткнулся на завалявшуюся грязноватую таблетку и, не зная даже, от чего она, с каким–то болезненным удовлетворением проглотил, запив глотком застоявшейся воды из графина.
Ничего хорошего в конечном счете не вышло из этой прошлогодней встречи с Везениным, из того, что с рукописью его связался. Вот и сейчас — все по домам разбежались, а ты сиди тут больной и жди. Да и сам Коля тоже хорош! Нигде не подсуетился, ничем не помог. Свалил на редактора свою рукопись — и привет! Вот и посолидней его авторы сложа руки не сидят; во все стороны звонят, напоминают о себе, ищут ходы. А он все на редактора. Как будто я обязан ему! Он будет творить — а мы его обслуживай. Будто рукопись его такая распрекрасная, что редактор за счастье почитать должен иметь дело с ней. Но ты пока еще не академик! Ты ведь пока еще ноль без палочки. Мог бы и сам позаботиться о своих делах. Да и с редактором, к тому же бывшим однокашником, поприветливей надо быть. Попросил бы совета — зашел лишний раз, поговорили бы по душам — глядишь, и придумали вместе чего. Но это была бы со стороны Вранцова большая услуга, а Везенин, похоже, так не считал.