Цвет и крест
Шрифт:
– Вишти, вишти!
И сворачивал влево, именно туда, куда сторонились казаки.
Весь мокрый от гнева, околоточный обертывался к нам и говорил:
– Ну какой же осел, ну какие же они дураки, ох какие… Вправо, вправо, дурак!
И старик сворачивал в самое лево, в самую пущу казаков, я удивлялся их терпению, мучился каждую минуту невыразимо, что кому-нибудь это, наконец, надоест, и он хлестнет старика нагайкой.
Но казаки ехали невозмутимо, страдали только старик, околоточный и я за старика. По некоторым отдельным замечаниям, словам, выражению лица я был убежден, что старик вовсе не дурак, напротив, очень умный, и тонкий, и ловкий, я очень удивлялся,
– У вас «вишта» сюда, а у нас в эту сторону, – и показал ему раз десять пальцем вправо: – русски сюда, – говорю, – а российски сюда.
Он сразу понял, и сразу все пошло в ход, и мы, и казаки, и скоро мы их объехали. Тут я объяснил околоточному, в чем дело. По упрямству своему и по невозможности представления свертывать влево, он не соглашался; но я тут же ему и доказал. Кто-то спускался с горы на возу и, увидев казаков, от страха лег ничком в телегу и пустил лошадь на произвол судьбы.
– Посмотрите, что лошадь сама свернет влево, – сказал я.
И действительно, лошадь свернула влево, в самую гущу казаков, и произошло Бог знает что.
Это был мой первый удачный опыт хорошего влияния на околоточного, и я чрезвычайно горжусь им.
Когда дело объяснилось, все мы повеселели и посмеялись, и старик ожил: казаки оказались вовсе не такие страшные люди.
Смеркалось. Лошади шли слабо. Но стоило нам только сказать кучеру:
– Вiйско доганят!
– Вiю, вью! – кричал старик.
И лошади снова трусили. Вовсе стемнело, и звезды показались, когда приехали, наконец, в несчастные Подгайцы.
Стены, пробитые снарядами и заткнутые мешками с соломой, стены, усеянные пулями, стены черные, разрушенные, обгорелые, и сквозь них мелькают небесные звездочки. Мелькнул и один живой, человеческий огонек. Мы заехали сюда покормить лошадей. Пожилая женщина, печальная, встретила нас, провела в хату. Пусто было в хате, и только много, много висело кругленьких образков, все Божией Матери. Мы спросили женщину, что она тут пережила, какой тут был бой.
– Наигорчайший бой! – ответила женщина.
Показала на стену, пробитую пулями:
– Як настрекало!
Дрались тут семь дней. Стало попадать в хату. Выкопали землянки. Вдруг австрийцы бегут и кричат:
– Heraus, heraus!
Бросились за австрийцами.
– Вiйско текало, мы текали за вiйском.
Пришли в какую-то деревушку, и опять войско текало, и опять русские.
– Мы в Перемышляны, и опять русские, и опять наше вiйско текало, мы бочком, бочком, в лiс и к русским.
– И так вернулись домой?
– Bсi на свое повертают, – вздохнула женщина. – да ниц немают.
Она мало жалуется на войска, ей главное досадно на своих же односельчан: кто не убежал за войском, выходил из своих земляных ям и грабил своих же.
– Австрийцев уже нит? – спросила женщина.
– Что австрийцы, – сказали мои спутники, – вот поскорее бы немцев одолеть, немцы сильнее.
– Житье у них липше, вот и сильнее, – ответила женщина.
Прощаясь, наши сказали:
– У русского царя вам будет хорошо!
– Дай Боже, пане, пане, нам жить все одно, тилько спокой, тилько спокой!
Дальше дома этой несчастной деревни были вовсе разрушены: отступая, австрийцы, не жалея, стреляли по своей же деревне;
при свете звезд в полной тишине эти пахнущие гарью развалины щемили душу невыразимо. В этих черных развалинах я поднял какую-то белую записочку, сунул в жилет, и, вспомнив теперь пережитое, нашел ее у себя, – вот что в ней написано:«Катерина Грималавска маэ честь повiдомити, що вiнчанэ ii доньки Катерини з паном Максимом Стасишином в церкви парахiяльний в Пiдгайчиках».
Очень я просил своих спутников переночевать в Подгайцах, чтобы днем все видеть, как дальше была война за обладание столицей Галиции, но они очень спешили, и мы поехали ночью во Львов.
Это было 1 октября, ночь была ярко-звездная, прямо перед нами, куда шла война, была на небе около Медведицы комета.
Пережитое за день переносилось теперь в темные поля, и чего-чего там не казалось, в этих черных полях.
Мало-помалу я стал разглядывать тьму и увидел по обеим сторонам дороги, в канавах, черные ямки, одна возле другой, бесконечным рядом на версту, на другую. Потом оказалось, что мы все смотрели на эти черные ряды и думали об одном же, но боялись вслух сказать, принимая за свое воображение. Наконец, я говорю своим спутникам:
– Да ведь это же все окопы!
– На минуту мы остановились, я пошел к левой канаве, что-то звякнуло у меня под ногой, посмотрел: коробка из-под консервов.
– Австрийские окопы!
– Махорка! – ответили мне с другой стороны.
И сразу все стало понятно: австрийцы отступили к дороге на Львов и окопались в дорожной канаве, потом их выбили из окопов, и русские заняли их позиции на этой же самой дороге, только в противоположной канаве – теперь эти норы австрийские и русские были разделены только дорогой.
Ночью время идет иначе, чем днем, я не могу определить даже приблизительно, сколько времени тянулись эти окопы, но пока они тянулись, я душою был здесь, в Галиции, когда они кончились и комета ушла куда-то вправо, за войной, к Гнилой Липе, я вдруг почувствовал, что Львов взят, и как будто поехал домой, ехал из города в деревню, спешил поскорее привезти своим телеграмму Верховного Главнокомандующего о том, что Львов взят.
Отзвуки боя
…теперь весь загружен: садишься на извозчика и не очень веришь, что проберешься между обозами. Так и случилось: по одну сторону почему-то остановился обоз с фуражом, по другую повозки с мебелью и всякой рухлядью все еще выезжающих жителей, а под шумок лошади беженцев воруют казенное сено. Вокруг везде – серые фигуры военных, большинство которых только что вернулись с поля сражения. С виду все эти фигуры, части такого громадного целого, что всякого возьмет оторопь подойти к ним и о чем-нибудь расспрашивать, но это только так кажется. Стоит любого из них спросить о моменте решительной встречи с неприятелем, как на лице спрошенного появляется какая-то детская улыбка, и начинается рассказ о пережитом, как будто призывающий и вас к совместной думе о том, что это значит. Я видел в лазаретах людей, умирающих в страшных мучениях от столбняка. Сознание их не покидало, ответы на вопросы врачей они давали, но голос их слышался, казалось, из самой глубины, – голос заточенного, замуравленного где-то в недрах самой преисподней. И вот даже у таких людей при вопросе о моменте решительной встречи появлялось на лице что-то похожее на усилие улыбнуться такой же застенчивой, детской улыбкой. Вот этот свет какого-то далекого, несмелого вопроса тайной нитью соединяет эти грубые фигуры людей, наполнивших город.