Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ташиного мужа, такого же высокого и дебелого, как Таша, звали Марчел. Жили они, как я слышал, где-то далеко, в Румынии, возле самого города Плоешти, где Марчел был вроде подрядчиком. Он ходил в доме Довида Зильбермана в шелковой пижаме, постоянно носил вдавленное в глаз стеклышко, ступал широко и важно, несколько длинных волосинок начесывал на блестящую лысинку и выглядел каким-то министром. По-еврейски он говорил с твердым, чужим акцентом, вместо «эфшер» [21] произносил «эшфер» — можно было зубы сломать таким идишем. Весь день он держался возле Таши, либо суетился вокруг нее в кухне, среди банок и баночек, либо стоял рядом с ней и гладил ей руки, либо сразу же после обеда оба уходили в свою «спальню» и не выходили уже оттуда до самого утра.

21

Эфшер —

возможно.

Таша с мужем тоже относились ко мне неплохо. То есть относились и не плохо, и не хорошо. За все время они ни разу мне ничего не сказали и ни разу ни о чем не спросили. Они, кажется, ни разу меня даже не увидели. Были оба так заняты собой, собственным желудком и собственным телом, что никогда ко мне не присматривались, как не присматривались, например, к кошке, которая не раз, бывало, извивалась, терлась у их ног.

И когда я сталкивался иногда с Ташей и ее мужем нос к носу, у меня было такое чувство, что они меня только сейчас, впервые, заметили, глядят друг на друга и пожимают плечами:

— Смотри, что это за чужой мальчик?

— Смотри, слоняется чужой мальчик в доме, и все открыто, все настежь. Хоть бери и выноси все из дому.

Кэпрештская река Реут, или Ревет, как звали ее кэпрештские евреи, была, конечно, не так величаво-широка и могуче-раздольна, как рашковский Днестр, тут не было двух Рашковов — двух раздельных миров по обеим своим сторонам, пограничников с винтовками на плечах, водяных мельниц, одна возле другой, с их замшелыми крышами и пограничной таинственностью в серо-сумеречной глубине, страшных историй, которых никто к ночи не смел рассказывать.

Реут был, можно сказать, внутренней рекой. Рекой среди поля. Местами суженный, как климэуцкий ручей возле рашковского леса: перекинь через него длинную доску, распахни руки и помаши ими, чтобы удержать равновесие, — и ты уже на той стороне.

Но зато это была река единая — и на том берегу, и на этом берегу. А потому и река веселая: старики и дети плещутся в воде с криком и гиком сколько душе угодно; водовоз черпает обеими своими бадьями воду в бочки, а его клячонка, кожа да кости, плывет себе пока что в сторонке, задрав кверху морду с сияющими лошадиным блаженством глазами; прачка с высоко подоткнутой юбкой бьет на камне белье, полощет его, выкручивает, пригибаясь к воде, а я стою наверху, на пригорке, и лучше всего на свете вижу обнаженные ноги прачки.

Меерл-телар тащил меня на Реут, как только выпадает свободная минутка. Я люблю оборачиваться в поле лицом к местечку, издали озирать Кэпрешты, все Кэпрешты у меня на ладони. Люблю останавливаться наверху, на пригорке, и чувствовать терпко-угарный дымок. Меерл бежит под гору, уже раздетый, далеко впереди. Машет мне рубахой и брюками, я же люблю задержаться на несколько мгновений у самого последнего кэпрештского домика.

Люблю, люблю, — разве тогда я уже точно знал, что люблю?

В самом последнем кэпрештском домике живет Мордхе Гольденберг. Мордхе Гольденберг, я знаю, писатель. Рассказы, которые он пишет, печатаются в газетах и известны, говорят, повсюду. Здесь, в Кэпрештах, он просто меламед. В этом домике на самом краю местечка его школа. Домик чуть в стороне от дороги, вокруг него никакого забора; свободный, открытый двор, где ребята могут гоняться один за другим, играть, дать себе волю. Стою у дороги, хочу собственными глазами увидеть Мордхе Гольденберга. И вот выходит из домика худенький человек в жилетке и четырехугольной ермолке, с плеткой в руке. Хрипловатым голосом он кричит: «Марш в дом, пострелы, нелегкая вас возьми!» Шумная улица сразу умолкает, пустеет. Мордхе Гольденберг приближается тихими шажками к дороге, близоруко вглядывается в мальчишку, который стоит и не трогается с места: свой или не свой? Смотрит мальчишке в задумчивые, печальные глаза, ласково треплет двумя длинными сухими пальцами его худенький подбородок, и рашковскому мальчику чудится, будто Мордхе Гольденберг мягким, душевным голосом говорит ему:

— Иди, мой мальчик, иди к нам! Будем вместе!..

Это, конечно, чудится рашковскому мальчику теперь, пятьдесят лет спустя, когда ему уже за шестьдесят. Тогда он, конечно, даже в самых тайных помыслах не мог вообразить такого приглашения. Во всяком случае, даже много позже

он не подозревал, что в эту святая святых кто-то его пригласит, а он сподобится войти. Точно так же, как тогда он не подозревал, что мальчишка, его одногодок, шумевший где-то там на главной улице мальчишка с прелестной ямочкой на подбородке, в гимназической фуражке с блестящим козырьком, по имени Герцл Гайсинер, станет когда-нибудь еврейским поэтом и будет зваться Герц Ривкин. И другой кэпрештский пострел с бледно-матовым лицом и красивыми серыми глазами, Герш Цельман, тоже станет в один прекрасный день еврейским поэтом.

Маленькое бессарабское местечко Кэпрешты лежало, разбросанное в степи, словно вынесенное наружу, и выглядело так, будто могут его, не дай боже, за одну ночь разворовать, растащить.

Позади местечка течет Реут. На главной улице каждый четверг ярмарка. На застекленной веранде Довида Зильбермана разучивает Абрам с певчими рошашоновское песнопение унсане-тойкеф.

Само название «Кэпрешты» идет от молдавского слова «капра». «Капра» значит «коза». Кэпрешты — козья страна.

Вот, значит, куда меня завели беленький чистый козлик, маленькая моя колыбель, песенка моего детства! [22]

22

Беленький чистый козлик — герой еврейской колыбельной песенки, символ счастья и удачи в жизни.

7

Был путь, и был привал, — кажется, только что я приехал на двух бричках с бубенцами через два вокзала и на поезде между ними, и вот опять уже надо ехать. Это будет, как видно, самая лучшая поездка. Бельцы — самый большой и самый красивый город. Чудеса о Бельцах рассказывает нам, впрочем, именно деревенщина Зейдл из Чичилешт, «дребезжащий горшок» и «перестоялый борщ». Потому что Зейдл вот уже третий год ездит с Довидом Зильберманом в Бельцы. Город Бельцы, рассказывает он, весь в электричестве. Блестящие фаэтоны с красными резиновыми колесами снуют по улицам взад-вперед, как божьи коровки. Улиц в Бельцах, может быть, триста, а то и четыреста. И если ты на минуточку выскочил из дому, не найдешь дорогу обратно, будь ты даже о ста головах.

Ночью перед отъездом я просто не находил себе покоя. Лежу в постели и глаз не могу сомкнуть. Мне-то известно, что для того, чтобы ночь поскорее прошла, надо зарыться головой в подушку и спать. Но как можно спать, если и темнота в доме, и голова, и подушка под головой, и все вокруг переполнено Бельцами, большим миром Бельц…

Перед самой зарей я, наверное, крепко-таки задремал. Потому что внезапно почувствовал, как кто-то тянет меня за ногу, и вижу, что Абрам стоит надо мной, щелкает меня по носу.

— Вот этот вот даже мессию проспит!..

Так оно всегда. Сам, наверное, здорово ночь продрыхнул, а я, значит, тот, кто проспит мессию.

На улице уже ожидает подвода. Простая телега, туго набитая соломой. На перекинутой поперек доске уже восседает Довид Зильберман в клеенчатом дождевике, излучающем такой блеск, словно мы уже после дождя, а не, упаси боже, перед дождем. Рядом с кантором сидит бас Биньомин в башлыке, завязанном спереди двумя концами, как женский платок. Зейдл, Меерл-телар, Файвл и я садимся в телегу и даже не сидим, а лежим в соломе, похожие на связанных телят. Абрам Зильберман лихо вскакивает в телегу рядом с возницей. Дуня и Таша, дочери Довида Зильбермана, остаются стоять на пороге в мужниных пиджаках поверх ночных рубах и машут нам руками: уезжайте на здоровье и приезжайте на здоровье!

Мы шажком переехали Реут, переехали не по мосту и не на пароме, а просто через такое узкое, плоское место, что намокли только колеса телеги, не больше. Потом миновали первую деревушку после Кэпрешт — Цэгэнешты. Маленькая цыганская деревенька. Несколько облезлых хатенок с черными соломенными крышами. Полегшие деревянные заборчики. То ли дворы, то ли не дворы. На дверях висели швары [23] табака. Около скирды коза жевала кукурузные стебли. На завалинке сидела молдаванка и кормила грудью младенца. Цыган что-то не было видно в цыганской деревушке.

23

Швара — бечевка с нанизанными на нее листьями табака.

Поделиться с друзьями: