Далекие журавли
Шрифт:
Долго стоял маститый старец возле избушки в окружении громадных елей в печали и задумчивости. В его больших, не потерявших живого блеска глазах появились вдруг слезы, и губы невнятно прошептали последние две строчки из «Ночной песни странника»…
Ержанов остановился, глянул вниз. Там все заметнее сгущались, натекали сумерки. Из-за леса дохнуло прохладой. Думал ли он. Малик Ержанов, когда-нибудь, что будет вот так прогуливаться по окрестностям неведомого еще недавно края, где все напоминало о славе величайшего немца: и тихий, уютный, весь в зелени старинный Веймар, и речка Ильм, и Ильменау, удивительно созвучные милым его сердцу Ишиму и Алатау, и многократно описанный поэтами Гарц, и громоздкий двухэтажный дом на Фрауэнплане.
— Эге-ге-ге-ей! —
Темной ночью горы, дремля,
Уходят в сон, разнежившись…
Он пел восторженно, радуясь тому, что жив, что молод, полон сил, пел во весь голос, подражая учителю Абугали. Над застывшими лесами Тюрингии и холмами Габельбаха, помнившими Гёте, поплыли — аллах свидетель, наверняка впервые — слова и музыка Абая, и это было прекрасно и возвышенно. Казалось, упоительная ночь казахской степи на широких крыльях опустилась вдруг на склоны немецкой горы, и все вокруг жадно и благоговейно внимало гортанным звукам неведомого языка народа из безбрежных просторов Моргенлянда — Утренней страны. В эту ночь, легко преодолев огромное пространство, прилетела смуглолицая муза Абая на свидание с духом Гёте, и Ержанов чувствовал себя невольным и единственным свидетелем этого события.
Прочитав неповторимый «Западно-восточный диван» Генрих Гейне назвал его «селямом», который Запад посылает Востоку. А теперь песня гётевского странника, вобрав в себя ковыльно-полынный аромат раздольных степей, облачившись в величаво протяжные звуки, пришла сюда, на холмы в окрестностях Ильменау, чтобы отдать полный достоинства ответный с а л е м, который Восток посылал Западу.
Плыла-парила над Тюрингией песня Абая на его родном языке.
И Ержанов чувствовал сейчас необъяснимую гордость за Абая, за его слова, за свой народ, за эту задушевную песню, которую, как ему казалось, он пел впервые в своей жизни так широко и проникновенно.
Салем тебе, Гёте! Салем тебе, великий Поэт, от нашего великого Абая!
…Через много лет в горах Алатау, в густой прохладной тени тянь-шаньских елей, у подножья холма со звонкой горной речкой молодая казахская поэтесса неожиданно для собравшейся здесь компании запоет ночную песню странника в переложении Абая. Узнав, что так самозабвенно поет черноглазая поэтесса, и заметив в ее глазах — как ей потом почудится — отражение зелени и пышных холмов Тюрингии, известная писательница из ГДР придет в восторг. «Гёте в горах Алатау!» — невольно воскликнет она. Ей покажется поразительным, что гётевская песня так естественно и привычно, словно у себя дома, звучит в горах близ казахстанской столицы. Присутствующий при этом седовласый поэт и ученый Малик Ержанов, видя волнение писательницы-гостьи, только улыбнется ей, живо вспомнив то счастливое ощущение, которое охватило его тогда, осенью сорок пятого года, на холмах вблизи Ильменау…
Кончилась песня. Разомлевшая от дневного осеннего тепла, ушла ко сну природа. Ержанов, задумчивый и просветленный, тихо спускался по горной тропинке к подножью холма. Над ним высились горные вершины. А он думал сейчас о вершинах поэзии. О том, что великие художники разных народов всегда близки и понятны друг другу и что в этом, должно быть, проявляется высшая мудрость человечества. Великие поэты могут изъясняться на разных языках, могут быть отделены друг от друга временем и пространством, но, истинные выразители дум и чаяний своих народов, они близки друг другу в огорчениях и грусти, в радостях и стремлениях, ибо помыслы их светлы и возвышенны, разноязыкие музы их родственны, человечны и многотерпеливы, во все века неустанно утверждают, что все люди — братья.
Гёте и Абай… Две горные вершины. Они как будто пришли сегодня из глубины веков, встретились в эту благословенную
ночь, словно в ночь свершений светлых желаний, встретились, чтобы воспеть мир и тишину, обещать всем странникам и страждущим на земле покой и радость. Здесь, на склонах древней немецкой горы, ночная песнь странника прозвучала как перекличка двух народов, двух разноязыких вершин, двух Поэтов, нашедших и понявших друг друга через третьего Поэта великого русского народа — Лермонтова.Эта мысль волновала, захватывала, завораживала открывшейся вдруг ясностью.
…Андрей поджидал Ержанова возле одинокой ели у развилки.
— А вы, оказывается, здорово поете, товарищ капитан!
Ержанов улыбнулся.
— Помнишь, Андрей, стихи?
Горные вершины
Спят во тьме ночной,
Тихие долины…
— А как же, товарищ капитан! Еще со школы.
Не пылит дорога,
Не дрожат листы…
— Вот-вот! Совершенно верно! — обрадовался Ержанов. — Ну, пошли, Андрюша.
Неподалеку, по левую руку, робко замигали огни. Оттуда, из маленькой немецкой деревушки, приглушенно доносились звуки губной гармошки…
ДЕДУШКА СЕРГАЛИ
Рассказ
От отца пришло письмо. В нем, как всегда, обстоятельно, по пунктам изложены все аульные, совхозные и районные новости: сведения о сенокосе, о надое молока, о повышенных обязательствах, о ремонте тракторов, о строительстве родильного дома, о последнем собрании сельского актива, на котором с радикальными предложениями выступил мой отец, и все эти новости подтверждены вырезками из районной и областной газет. И как всегда, ни слова о своем здоровье, о матери, о доме. А в конце письма приписка:
«Умер дедушка Сергали. За несколько дней до смерти я навещал его, и он интересовался тобой, спрашивал, пишешь ли ты и передаешь ли ему приветы…».
За окном тосковала глубокая осень. Серая, промозглая мгла плотно окутала дома, деревья, горы. Зябко поеживались ветки на обезлистившихся тополях. И я подумал, что летом, когда приеду в аул, не зайду уже в маленький приземистый домик у дороги и не услышу больше стихов дедушки Сергали.
Мы, аульные мальчишки, называли его ата. За домом дедушки Сергали тянулся огромный пустырь, на котором малышня резвилась, играла в чижик, гоняла мяч с ранней весны до поздней осени, пока пустырь не заметали снежные сугробы. Выходя из дома, дедушка Сергали иногда наблюдал за нашей возней, потом вдруг подзывал всех нас к себе. И мы уже знали, о чем он начнет сейчас спрашивать.
— А ну-ка, малец, скажи, как тебя зовут?
Первым отвечал Аскер, самый бойкий, самый смышленый среди нас. Вопросы шли всегда в одном и том же порядке. А сколько тебе годков, балакай? Так. А как зовут твоего отца? Так, так. А деда? А отца твоего деда? Очень хорошо! А отца прадеда? Э, молодец! Джигит!.. Аскер отвечал без запинки: он знал своих предков до седьмого колена, а дальше дедушка Сергали уже не спрашивал. Он считал, что из человека, знающего своих предков до седьмого колена, непременно выйдет толк.
Остальные мои сверстники тоже без особых затруднений отвечали на немудреные вопросы дедушки, хотя иные и путались в именах своих пра- и прапрадедов.
До меня очередь доходила после всех, наверное, потому, что я держался сторонкой и страшно волновался, как, впрочем, и потом, когда отвечал на экзаменах, которых в моей жизни было великое множество.
— Ну, а тебя как зовут, Сары-бала?
Видно, среди моих скуластых, чернолицых сверстников я казался дедушке рыжим, потому он и называл меня Сары-балой. Запинаясь, я называл свое имя, так не похожее на имена моих приятелей. Дедушка задумывался, жевал губами, соображая, как бы переделать его на казахский лад. «Керойт, Карро, Керой, Керей… — шептал он, — ага, Кира».