Отходит к окну. Вдруг выучился плакать, плакать хорошими, детскими, важными слезами. Стоит, стынет и никнет у окна с красными, как после поцелуев губы, глазами.
Поэт:
Вот кричал я. Но в радости, в стоне ли,В устали камней святых, как поэту слова,Где вы, уютные, милые, поняли,Что в небо уперлась моя голова?!Я согнусь, если надо,Если надо —Вспрямею,Если надо —Криком согреюИззябь тишине,Если надо —Суматоху тишиною проклею!Почему ж ничего не надоМне?!О, дни мои глупые! Какой исковерк выПривлечете тому, кто ненужью томим?!Вот пойду я, невзрачный,В
мрачныеЦерквы,Как товарищ детства, поболтаю с ним.Я спокойное лицо его мольбойИзуродую,Мы поймемся с ним, мы ведь оба пусты,Уведу я его за собой,Безбородого,Ночевать под мосты.А если он мне поможет, как сирымКогда-то помог он распятой душой,Его высоко подниму я над мйром,Чтобы всем обнаружить, какойОн большой!!!
Шатко и валко проходит, ходит к выходу. Шаги стучат по заглушающим коврам, как сердце, говорящее, стучащее любимому вслед: «Милый! Милый! Милый!» Бельмами поблескивает за окном вьюга блоковская, метельная, пурговая, снеговая да такая белая, белая, без конца. К отходящему из действия поэту подбегает прислуживающий мальчик и что-то лукавое спрашивает, затаенно предлагает, по-нехорошему. Поэт улыбко глядит на него. Посмотрел в присталь, в упор, быстро отвечает, кинул слово и в двери. Тут…
Плавно и медленно опускается занавес.
Действие второе
Тут поднимается занавес и…
Очень высоко. Немного полусумрачно. Пустовато как-то, ненапол-ненно. На стенах – черные с золотом изображения. Чайные розы свечек огоньком позыбливаются и подергиваются. Воздух пахнет ладаном и славянизмами торжественными. В углу стоит Бог. Как только входит сюда поэт, Бог раскрывает руки, как часовые стрелки, когда без четверти три: ведь его представляют всегда именно так.
Поэт:
Здравствуй!Здравствуй, как Пьерро из гипса,Пробелевший в неудобной позе века и года!Я сегодня об мйр коленкой ушибсяИ потому прихожу сюда.Я прошел сквозь черные вены шахты,С бедер реки прыгал в качели валов,Был там, где траур первой пахотыГрозил с рукава лугов.Когда пальцы молний терли небес переносицуИ гроза вызернивалась громом арий,Я вносил высоту в широкополую многоголосицу,В самую июль я бросал краснощекий январий!Вместе с землею кашлял лавойИ в века проходил, заглумясь и грубя!А ты здесь сидел, спокойственно величавый,Ибо знал, что земля не сбросит тебя.И сегодня – уставший бездельник труда,Рождающийся самоубийца и неслух,Грязный и мутный, как в окнах слюда,Выцветший, как плюш на креслах, —ПрихожуК тебе и гляжуСпростаСквозь сумрак, дрожащий, как молье порханье;Скажи: из какого свистящего хлыстаСвито твое сиянье?
Бог непроницаемо молчит, и только под сводами черного с золотом протянется, тянется вопрос поэта. Вот долетели звуки, звуки взлетели под самый купол, взвихрились, долетели, зазвучали, запели вверху и замерли, попадали обратно, замерли и умерли. Паузит. Только Бог с любопытством рассматривает, разглядывает, глядывает говорящего.
Поэт:
Ну, чего раскорячил руки, как чучело,Ты, покрывший собою весь мйр, словно мох;Это на тебя ведь вселенная навьючилаТюк своих вер, мой ленивенький Бог!И когда я, малая блоха вселенной,Одна из его поломанных на ухабах столетия спиц,Заполз посидеть в твой прозор сокровенный,Приплелся в успение твоих ресниц, —Ты должен сказать! Ну! Скажи и помилуй!Тебя ради прошу: Глазищами не дави!Скажи мне, высокий! Скажи, весь милый,Слово, похожее на шаг последней любви!
Бог опускает руки и потирает их. Открывает, как двери страшного суда, губы, и большая пауза перед первым словом Бога распространяется в воздухе.
Бог:
Вы сами поставили меня здесь нелепо,Так что руки свело и язык мой затек!Ведь это сиянье подобно крепу,Который
на мой затылок возлег.Поставили сюда: гляди и стой!Ходят вблизи и жиреют крики.Это вы мне сказали: Бог с тобой!И без нас проживешь как-нибудь, великий.Выскоблив с мйра, как будто ошибкуВ единственно правильной четкой строке,Воткнули одного, ободранной липкой,И поцелуи, как кляксы, налипли на правой руке.
С тоской улыбается, усмехается. Нервно походит, ходит. Вспоминает детство и родителей, должно быть. Детство, цветы, подвиги и отчизну свою случайную вспоминает. И похаживает нервно.
Бог:
Я так постарел, что недаром с желтым яйцомНынче сравнивают меня даже дети.Я в последний раз говорил с отцомУже девятнадцать назад столетий!Пока зяб я в этой позолоте и просини,Не слыхав, как падали дни с календаря,Почти две тысячи раз желтые слова осениЗима переводила на белый язык января.И пока я стоял здесь в хитонной рубашкеС неизменью улыбки, как седой истукан,Мне кричали: «Проворней, могучий и тяжкий,Приготовь откровений нам новый капкан!»Я просто-напросто не понимаюИ не знаю,В сониЗастывший: что на земле теперь?Я слышу только карк вороний,Взгромоздившийся черным на окна и дверь.
Поэт:
Все вокруг, что было вчера и позже.Все так же молитва копает небо, как крот.А когда луна натянет желтые вожжи,Людская любовь, как тройка, несет.Все также обтачивается круглый деньДобрыми ангелами в голубой лучезарне;Только из маленьких ребят-деревеньВыросли города, непослушные парни.Только к морщинам тобой знаемых рекЛюди прибавили каналов морщины,Все так же на двух ногах человек,Только женщина плачет реже мужчины.Все так же шелушится мохрами массЗемля, орущая: «Зрелищ и хлеба!»Только побольше у вселенских глазСиняки испитого неба!
Бог:
Замолчи!.. Затихни!.. Жди!..Сюда бредутПоходкой несмелой;Такою поступью идутДождиВ глухую осень, когда им самим надоело!
Поэт отходит, уходит в темь угла. Как сияние над ним в угаре свеч и позолоты поблескивает его выхоленный тщательный пробор и блест-кие волосы. Замер одиноко. Выступает отовсюду тишина. Бог быстро принимает обычную позу, поправляет сиянье, обдергивает хитон, с зевотой, зеваючи, руки раскрывает. Входит какая-то старушка в косынке.
Старушка:
Три дня занемог! Умрет, должно быть!А после останется восемь детей!Пожух и черней,Как будто копоть.Пожалей!Я сама изогнулась, как сгоретая свечка,Для не меня, для той,Послушай!Для той,Кто носит его колечко,Спаси моего Ванюшу!Припадала к карете великого в митре!Пусть снегом ноги матерей холодны,Рукавом широким ты слезы вытриНа проплаканных полночью взорах жены!
Семенит к выходу. Высеменилась. Подыбленная тишина расползается в золото и черное. Бог опять и снова сходится с поэтом посредине. Бог недоуменно как-то разводит руками и жалобливо, безопытно смотрит на поэта.
Бог:
Ты слыхал? А я не понял ни слова!Не знаю, что значит горе жены и невест!Не успел я жениться, как меня суровоВы послали на смерть, как шпиона неба и звезд.Ну, откуда я знаю ее Ванюшу?Ну, что я могу?!. Посуди ты сам!Никого не просил. Мне землю и сушуВ дар поднесли. И приходят: «Слушай!»Как от мороза, по моим усамЗабелели саваны самоубийц и венчаний,И стал я складом счастий и горь,Дешевой распродажей всех желаний,Вытверженный мйром, как скучная роль!