Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:
Письмо подействовало, или подействовали хлопоты Маршака, сумевшего настроить в свою (и Чуковского) пользу влиятельную Людмилу Рудольфовну Менжинскую, начальницу Главсоцвоса (Управления по социальному воспитанию при Наркомпросе) и родную сестру председателя ОГПУ. “Крокодила” не запретили. Более того, Чуковский в этом же году выпустил книгу “Маленькие дети” (в последующих изданиях – “От двух до пяти”), где провозгласил и обосновал принципы, которым, с его точки зрения, должен следовать детский поэт. Точно так же он несколькими годами раньше (вместе с Гумилевым) написал “правила” для поэтов-переводчиков – правила, которым следовало большинство профессионалов до конца советской эпохи, а отчасти следует и до сих пор.
Основных заповедей для детских поэтов одиннадцать [232] . Во-первых, “детские стихотворения должны быть графичны”,
232
См.: Чуковский К.И. Маленькие дети. 2-е изд. Л., 1920. С. 178–203. Здесь и далее цитируется по этому источнику.
Книга вызвала новое обострение кампании против Чуковского. В 9/10 номере “Красной печати” появилась статья К. Свердловой (вдовы председателя ВЦИК) “О «чуковщине»”. Вот какие обвинения предъявлялись в этой статье автору “Маленьких детей” и его последователям:
…Культ личного детства, культ хилого рафинированного ребенка, мещански-интеллигентской детской, боязнь разорвать с “национально-народным” и желание какой угодно ценой во что бы то ни стало сохранить, удержать на поверхности жизни давно отмирающие и отживающие формы быта… Говоря о детских реакциях, детских переживаниях, детских страхах, писатели этой группы берут свои примеры из жизни детей, вырастающих в обстановке мещанской семьи, где детей “лелеют”, оберегают от всякого дуновения жизни… Чуковский ни словом не упоминает… о детстве, организованном через детский коллектив, где берется установка на умственную и физическую выдержку, на физическую смелость…
В четвертом номере “Дошкольного воспитания” за 1929 год была напечатана резолюция собрания родителей кремлевского детсада (понятно, что среди этих родителей преобладали ответственные работники самого высокого ранга и обслуживающий их персонал):
Чуковский и его единомышленники дали много детских книг, но мы за 11 лет не знаем у них ни одной современной книги, в их книгах не затронуто ни одной советской темы, ни одна книга не будит в ребенке социальных чувств, коллективистских устремлений…
Предлагалось “не читать детям этих книг” и “протестовать в печати против издания книг этого направления нашими государственными издательствами”.
Если марксисты ополчались (и справедливо, со своей точки зрения) на “культ личного детства”, то специалисты-педагоги (или “педологи”) из ГУСа (Государственного ученого совета при Наркомпросе) не соглашались с мыслью Чуковского о полезности для детей сказок и “нескладушек”. Сам Корней Иванович в конце концов сдался. 30 декабря 1929 года он напечатал в “Правде” следующее открытое письмо:
Сейчас я вернулся из продолжительной поездки по СССР и пришел к выводу, что никогда наша планета не видела таких грандиозных событий, которые происходят сейчас в Закавказье, на Украине, в Донбассе… Когда я вернулся домой и перечитал свои книги – эти книги показались мне старинными. Я понял, что таких книг больше писать нельзя, что самые формы, которые я ввел в литературу, исчерпаны… Поэтому, если бы я даже хотел, я не могу писать ни о каких “крокодилах”, мне хочется разрабатывать новые темы, волнующие новых читателей [233] .
233
Цит. по: Лукьянова И.И. Корней Чуковский. [Изд. 2-е, испр. и доп.]. М., 2007. (Жизнь замечательных людей.) С. 531–532.
Чуковский обещал создать цикл книг под общим названием “Детская Колхозия”. Ничего подобного он так и не написал,
но и стихи-сказки прежнего типа перестали появляться. (Впрочем, тому были, видимо, и сугубо личные причины; Корней Иванович писал в том числе для своих детей, но старшие сыновья и дочь к концу 1920-х годов уже выросли, а Мурочка, любимица отца, чье имя так часто возникает в его стихах, в 1931 году угасла от туберкулеза. Сочинение новых детских стихов было не только чревато неприятностями, но и вызывало, вероятно, мучительные воспоминания.)И все же после долгих мытарств (выпавших в начале 1930-х годов и на долю Даниила Хармса) детских писателей оставили более или менее в покое, а книги “Чуковского и писателей его группы” более или менее благополучно переиздавались. Почему?
Для советского общества в 1920–1930-е годы был характерен культ ребенка как “нового человека”, формирующегося в новое, послереволюционное время, лишенного родимых пятен классового общества. Во многих произведениях, особенно относящихся к 1930-м годам, этот культ приобретает трагический характер. Чистый, совершенный “новый человек” обречен – он погибает, так и не став взрослым, как пионерка Валентина в поэме Багрицкого, как гайдаровский Алька, как Настя в платоновском “Котловане”. За этим стояло подсознательное сомнение в успешности нового антропологического проекта.
В самом деле, проект этот стал давать сбои с самого начала. Именно антропологическая утопия была причиной широкого государственного финансирования детской литературы. Но та литература для детей, которая выходила из-под пера талантливых “попутчиков”, не соответствовала идеологическим задачам, а другой просто не было. Натан Венгров и Софья Федорченко, интриговавшие в Наркомпросе против Чуковского и Маршака, сами писали в “чуковско-маршаковской” манере, только хуже. Уйти от “мещанских” семейных ценностей не удавалось, потому что сама власть не была до конца уверена в целесообразности их разрушения. С начала тридцатых годов, когда политика на деле становилась все более радикальной и беспощадной, эту беспощадность начинали прикрывать флером ложноклассической эстетики и старомодной чувствительности, включающей нежность к “Машенькам” и “Ванечкам”. Легче было, казалось бы, избавиться от “небывальщин” – но, может быть, кремлевские родители все же втайне друг от друга сами читали своим детям “Крокодила” и “Бармалея”… Чем жесточе становился мир, тем больше он нуждался в сказке.
Уже “Воробей” и “Новый Робинзон” были огромным шагом вперед в сравнении с эпохой “Задушевного слова”. Среди авторов этих журналов были Житков, Виталий Бианки, М. Ильин (Илья Яковлевич Маршак, младший брат Самуила Яковлевича, мастер занимательных рассказов для детей о простых вещах и бытовых явлениях – о происхождении тарелки и вилки, об истории бумаги и о гигиенических обычаях разных времен; его книги были популярны еще в 1960–1970-е годы). Виктор Шкловский печатал в “Новом Робинзоне” повесть с продолжением “Путешествие в страну кино” – о советском мальчике, попавшем в только возникавший в те годы Голливуд, Николай Тихонов – авантюрно-ориентальную (Гумилев был бы доволен!) повесть “Вензели”. Сотрудничали там Пастернак, Асеев, Федин. И все же высшая точка золотого века детской журналистики связана не с “Новым Робинзоном”, а с ранним “Ежом”.
И дело не только в том, что в “Робинзоне” “подкачала” поэзия (ни Маршак, ни Чуковский сами как поэты там почему-то не печатались, а детские стихи Пастернака отнюдь не принадлежат к его шедеврам). “Новому Робинзону” не хватало концептуальной цельности. Рядом с Маршаком должен был появиться человек, обладающий специально-журнальным опытом, интуицией и хваткой. Таким человеком был Олейников.
Первый номер “Ежа” (расшифровка – “Ежемесячный журнал”), вышедший в январе 1928 года, открывался рассказом Д. Баша и Е. Сафоновой (художницы) “Озорная пробка”. Под именем Д. Баш скрывался Даниил Хармс. Сам писатель впоследствии признавался, что рассказ этот, первое опубликованное им прозаическое произведение, написан им за два часа, и относил его к “халтурным” произведениям [234] . В самом деле, в “Озорной пробке” нет практически ничего специально-хармсовского. Но если рассказ написан по заказу, то, вероятно, он может поведать нам нечто о политике журнала.
234
Сафонова была, видимо, только иллюстратором. В детских изданиях 1930-х художник часто указывался в качестве “соавтора”.