Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дар Гумбольдта
Шрифт:

— Ответы. Информация. Мы хотим, чтобы ты написал ответы. Как тебе ее проект?

— Можно подумать, что мертвые нас кормят.

— Не морочь мне голову, Чарли. Я не переношу такой болтовни.

— Но я не могу не волноваться! — возразил я. — Бедняга Гумбольдт был моим другом, возвышенная душа, пережившая крушение… Неважно. Докторантура

— прекрасное занятие, но я не хочу иметь к ней ни малейшего касательства. Кроме того, я никогда не отвечаю на анкеты. Разные идиоты навязывают тебе свои писульки. Я этого не переношу.

— Ты назвал мою жену идиоткой?

— Не имел удовольствия быть с ней знакомым.

— Делаю тебе скидку. Все-таки ты получил удар под дых с «мерседесом», а потом я целый день изводил тебя. Но будь вежлив с моей женой.

— Есть вещи, которых я никогда не делаю. Это одна из них. Я не собираюсь писать ответы. Это займет не одну неделю.

— Послушай!

— Всему есть предел.

— Да подожди ты!

— Хоть режьте меня! Иди ты к черту…

— Ладно, успокойся. Это святое. Я понимаю. Но мы можем все возместить. За покером я понял, что у тебя куча проблем. Тебе нужен кто-то крутой и практичный, иначе тебе не выкарабкаться. Я много над этим думал, у меня есть куча идей. Такой вот компромисс.

— Нет, я не хочу никаких компромиссов, я вообще ничего не хочу. С меня хватит. Мое сердце рвется на части, я хочу домой.

— Давай сперва съедим по стейку и допьем вино. Тебе нужно красное мясо. Ты просто устал. Все пройдет.

— Не хочу!

— Прими заказ, Джулио, — сказал он.

* * *

Хотел

бы я знать, откуда во мне столько привязанности к усопшим. Узнав об их смерти, я всегда говорю себе, что мой долг продолжить их работу, завершить их начинания. Что, конечно, невыполнимо. Вместо этого я начинаю замечать, что некоторые их причуды прилипают ко мне. Например, через какое-то время я обнаружил, что становлюсь смехотворным в манере Фон Гумбольдта Флейшера. Мало-помалу становилось очевидным, что он был моим агентом, моей «движущей силой». Я, человек, прекрасно собой владеющий, нагло использовал бурные проявления Гумбольдта в свою пользу, удовлетворяя самые заветные желания. Этим-то и объясняется моя привязанность к определенным людям — к Гумбольдту, к Джорджу Свибелу или даже к какому-нибудь Кантабиле. Такой тип психологического делегирования проистекает из системы представительного правления. Однако когда такой друг умирает, препорученные ему задачи возвращаются ко мне. А поскольку я и сам являюсь эмоциональным делегатом других людей, в конце концов жизнь становится сущим адом.

Что значит продолжить дело Гумбольдта? Гумбольдт хотел одеть весь мир сиянием, но ему не хватило материала. Прикрыть удалось лишь до пояса. А ниже болталась всем хорошо известная морщинистая нагота. Гумбольдт был прекрасным человеком, великодушным, с золотым сердцем. Но сегодня его доброту сочли бы старомодной. Сияние, которое он предлагал, оказалось старым сиянием, и спрос на него держался недолго. Сегодня требуется совершенно новое сияние.

И вот теперь Кантабиле и его ученая жена обхаживают меня, требуя вызвать из небытия драгоценные, навсегда ушедшие дни, проведенные в Виллидже, вспомнить тогдашних интеллектуалов, поэтов, сумасшедших, их самоубийства и романы. Не то чтобы меня это раздражало. Ясного представления о миссис Кантабиле у меня еще не сложилось, но даже при том, что Ринальдо, как мне казалось, принадлежал к новоявленному умствующему и информированному сброду, у меня все-таки не было ощущения, будто мне выкручивают руки. В общем-то, я не отказывался отвечать порядочным ученым или даже молодым карьеристам, просто как раз сейчас я был занят, страшно, болезненно занят, непосредственно и опосредованно: непосредственно Ренатой и Дениз, бухгалтером Муррой, адвокатами судьей и бесконечными душевными переживаниями, а опосредованно — участвуя в жизни страны и западной цивилизации и даже мирового сообщества в целом (вот мешанина реальности и вымысла!). Как редактор серьезного журнала под названием «Ковчег», который, вероятно, никогда не выйдет в свет, я все время думал о том, что мне должно заявить миру, об истинах, которые пора ему напомнить. Этот мир, определенный последовательностью дат (1789-1914-1917-1939) и ключевыми словами (Революция, Технология, Наука и так далее), был еще одной причиной моей загруженности. Даты и слова накладывают на нас определенные обязательства. Все это в целом оказалось настолько важным, катастрофическим и непреодолимым, что в конце концов у меня осталось единственное желание — лечь и уснуть. Я вообще наделен особым даром отстраняться. Иногда я смотрю на свои снимки, сделанные в самые страшные моменты человеческой истории, и вижу себя — трогательного молодого человека, еще не лишившегося волос. На одном я в плохо сидящем двубортном костюме, какие были в моде в тридцатые и сороковые, на другом у меня в зубах трубка, еще на одном стою под деревом, держась за руки с пухленьким милым созданием. Но на всех я сплю, сплю прямо на ногах, прямо на улице. Так я и проспал множество катастроф (пока где-то умирали миллионы).

Все это очень существенно. Мне следует признаться: я вернулся в Чикаго с тайным намерением написать значительную работу. И моя летаргия имеет прямое отношение к этому проекту — у меня возникла идея заняться изучением затяжной войны между спячкой и сознанием, войны, неистребимой в человеке. В последние годы президентства Эйзенхауэра я изучал скуку. Грубоватый Чикаго — идеальное место для того, чтобы написать главный труд жизни под названием «Скука», хорошее место для исследований человеческого духа, вскормленного индустриальным веком. Если кто-нибудь решит провозгласить новое понимание Веры, Надежды и Любви, он должен представлять, к кому обращается, а значит, прочувствовать то глубокое страдание, которое мы называем скукой. Я хотел исследовать скуку так, как Мальтус [156] , Адам Смит [157] , Джон Стюарт Милль [158] и Дюркгейм изучали народонаселение, материальные ценности и разделение труда. История и темперамент отвели мне особое положение, и я собирался использовать его как преимущество. Я недаром читал великих современных экспертов по скуке — Стендаля, Кьеркегора [159] и Бодлера [160] . Над своей книгой я работал долгие годы. Основная трудность заключалась в том, что я задыхался под тоннами материала, как шахтер, наглотавшийся газа. Но сдаваться не собирался. Я напоминал себе, что даже Рип ван Винкль [161] спал только двадцать лет, а я мог дать ему фору по крайней мере на два десятилетия и, следовательно, должен был как можно полнее осветить упущенное время. Поэтому я продолжал работать, наверстывал упущенное, периодически посещая гимнастический зал, где гонял мяч с биржевыми брокерами и гангстерами-джентльменами ради усиления позиций бодрствующего сознания. Мой уважаемый друг Дурнвальд однажды иронически заметил, что знаменитому, хотя и неправильно понятому доктору Рудольфу Штейнеру [162] , безусловно, было что сказать о глубочайших аспектах сна. Книги Штейнера я начал читать еще лежа, и они пробудили во мне желание встать. Штейнер утверждает, что между замыслом и его осуществлением разверзается пропасть сна. Она бывает узкой, но всегда глубока. Поэтому одна из человеческих душ — душа спящая. Этим человеческие существа напоминают растения, все существование которых есть сон. На меня это произвело очень глубокое впечатление. Истинную сущность сна можно постичь только в плане бессмертия души. Я никогда не сомневался, что эта штука у меня имеется. Только довольно рано отстранился от этого факта. Просто держал его под спудом. А вера, спрятанная под спудом, хотя и отягощает мозг, в конечном итоге низводит человека до растительного существования. Даже сейчас, даже с таким высококультурным человеком, как Дурнвальд, я не решался говорить о душе. Конечно, Дурнвальд никогда не относился к Штейнеру серьезно. Рыжеволосый, пожилой, полный сил добряк Дурнвальд был кряжистым, плотно сбитым лысым холостяком с эксцентричными заскоками. Говорил он в безапелляционно-грубой, напористой, даже издевательской манере. Но на меня обрушивался только по причине хорошего отношения — иначе не утруждал бы себя. Большой ученый, один из самых образованных людей на земле, он оставался рационалистом. Но никоим образом не узкопрагматичным. Как бы там ни было, я не мог говорить с ним о мощи духа, отделенного от тела. Он не стал бы меня слушать. Штейнер был для него всего лишь предметом шуток. А я не шутил, хотя и не хотел, чтобы меня сочли придурком.

156

Мальтус

Томас Роберт (1766-1834) — английский экономист, автор естественного закона народонаселения.

157

Смит Адам (1723-1790) — шотландский экономист, основоположник политэкономии.

158

Милль Джон Стюарт (1806-1873) — английский философ и экономист, позитивист, создатель индуктивной логики.

159

Кьеркегор Серен (1813-1855) — датский философ-иррационалист, предшественник экзистенциализма.

160

Бодлер Шарль (1821-1867) — французский поэт-анархист.

161

Рип ван Винкль — герой одноименной новеллы Вашингтона Ирвинга (1819). Житель колониального Нью-Йорка, в лесу гномы опоили его волшебным зельем, от которого он проспал 20 лет и проснулся уже в независимой стране.

162

Штейнер Рудольф (1861-1925) — швейцарский философ-мистик, основатель антропософии.

Я думал о бессмертии души. И все же ночь за ночью мне снилось, будто я сделался лучшим игроком в клубе, «демоном ракетки», что от моего бэкхенда мяч скользит по левой стенке корта и падает отвесно в угол — вот как здорово я его подкрутил! Мне снилось, будто я победил лучших игроков — всех тех великолепных поджарых, волосатых и быстрых игроков, которые в реальной жизни отказывались составить компанию такому слабаку. Я испытывал огромное разочарование в себе, ибо во сне становилось ясно, насколько мелочны мои устремления. Даже во сне я продолжал спать. А что же деньги? Деньги необходимы, чтобы защитить свой сон. Расходы буквально за шкирку втаскивают нас в бодрствование. Если очистить глаза от внутренней пелены и перейти к более высокому сознанию, денег понадобится значительно меньше.

При этих обстоятельствах (надеюсь, понятно, что я понимаю под обстоятельствами: Ренату, Дениз, детей, суды, адвокатов, Уолл-стрит, сон, смерть, метафизику, карму, присутствие вселенной внутри нас и наше присутствие в самой вселенной) мне некогда было остановиться и задуматься о Гумбольдте, о моем драгоценном друге, скрывшемся в бесконечной темноте смерти, о товарище из прошлого существования (фактически прошлого), горячо любимом, но умершем. Временами я представлял себе, как встречусь с ним в иной жизни, там же, где пребывают мои родители. И Демми Вонгел. Демми значила для меня очень много, я не забывал о ней ни на день. Но я никак не ожидал, что Гумбольдт снова ворвется в мою жизнь как живой, выжимая из своего полноприводного «бьюика» девяносто миль в час. Сперва я смеялся. Потом возопил. Он ошеломил меня. Сбил с меня спесь. Засыпал меня благословениями и проклятиями. Дар, который я получил от Гумбольдта, грозился стереть с лица земли огромное множество безотлагательных проблем.

Роль Ринальдо и Люси Кантабиле в этом деле выглядела тем более загадочно.

Так вот, друзья, хотя я собирался со дня на день уехать из города и мне предстояло закончить кучу дел, тем утром я решил отложить все преходящее. Я сделал это, чтобы не треснуть от перенапряжения. Время от времени я выполнял некоторые медитативные упражнения, рекомендованные Рудольфом Штейнером в «Как достичь познания высших миров». Впрочем, многого я не достиг, но, с другой стороны, моя душа уже немолода, слишком запятнана и изранена, так что нужно быть терпеливым. Характерно, что я прилагал столько усилий, что снова вспомнил прекрасный маленький совет, данный одним французским мыслителем: Trouve avant de chercher. Валери. Или, может быть, Пикассо. Рано или поздно всегда наступают времена, когда практическая жизнь отходит в сторону.

Итак, на следующее утро после проведенного с Кантабиле дня я устроил себе выходной. Стояла ясная погода. Я отодвинул ажурные занавески, за которыми скрывался Чикаго, и впустил в комнату яркое солнце и чистое небо (в своем милосердии они показались даже над таким городом). Я с радостью достал бумаги, касающиеся Гумбольдта. Разложил на кофейном столике и на обшивке радиатора за диваном записные книжки, письма, дневники и рукописи. А потом вздыхая лег, сбросил туфли. Под голову положил гарусную подушечку, вышитую молодой леди (почему моя жизнь всегда переполнена женщинами? Ох уж этот сексуально озабоченный век!), некоей мисс Дорис Шельдт, дочерью одного антропософа, который меня то и дело консультировал. Она вышила подарок собственноручно и преподнесла его мне на прошлое Рождество. Небольшого роста, хорошенькая, очень умная, с поразительно властным профилем, слишком властным для такой очаровательной молодой женщины, мисс Дорис любила старомодные платья, в которых делалась похожей на Лилиан Гиш [163] или Мэри Пикфорд [164] . Однако обувь она выбирала какую-то будоражащую, почти экстравагантную. В моем личном словаре она называлась маленькой noli me tangerine.

163

Гиш Лилиан (1893-1993) — выдающаяся актриса немого кино, сыграла более 100 ролей.

164

Пикфорд Мэри (Глэдис Смит) (1893-1979) — актриса немого кино, вместе с Чаплиным создала фирму «Юнайтед артистс», лауреат «Оскара» 1929 г.

Она хотела и в то же время не хотела близости. Дорис довольно хорошо разбиралась в антропософии, и в прошлом году я провел с ней довольно много времени, когда поссорился с Ренатой. Я усаживался в гнутое кресло-качалку, а она клала крошечные лакированные ботинки на подушечку, вышитую красным и зеленым, цветами свежей травы и горячих углей. Мы беседовали, ну и так далее. То были приятные отношения, но они закончились. Я снова вместе с Ренатой.

Это я объясняю, почему тем утром выбрал темой для медитации Фон Гумбольдта Флейшера. Считается, что медитация усиливает волю. А воля, постепенно закаленная такими упражнениями, может со временем сделаться органом восприятия.

На пол упала измятая открытка — одна из последних, присланных мне Гумбольдтом. Я прочел выцветшие штрихи, похожие на неясные росчерки северного сияния:

Мышь прячется — ястреб над полем; Ястреб пугается самолетов; Самолеты боятся зениток; Каждому кто-нибудь страшен.

Только львы беззаботные Под баобабом Дремлют, объятья сплетая, Насладившись кровавой трапезой — Вот где жизнь хороша!

Восемь или девять лет назад, читая этот стишок, я подумал: «Бедный Гумбольдт! Эти доктора шоковой терапией и лоботомией искалечили парня». Но теперь я взглянул на эти строчки как на сообщение. Воображение не иссякает — вот о чем извещал меня Гумбольдт. Эти строчки должны были объявить: искусство проявляет внутренние силы. Для спасительного воображения сон — это сон, а пробуждение — действительно пробуждение. Вот о чем говорил Гумбольдт, теперь-то я понял. Но если так, значит, Гумбольдт никогда не был более здравомыслящим и смелым, чем перед самым концом. А я сбежал от него на Сорок шестой улице как раз тогда, когда ему было что сказать мне, даже больше, чем раньше! Я уже рассказывал, как провел то утро. Разодетый в пух и прах, бессмысленно болтался над Нью-Йорком в вертолете береговой охраны в компании двух сенаторов, мэра, чиновников из Вашингтона и Олбани и крутых журналистов, причем всех облачили в надувные спасательные жилеты, снабженные ножами в ножнах (этих ножей я никогда не забуду). После ленча в Сентрал-парке (я вынужден повториться) я вышел и увидел Гумбольдта, грызущего преслик, — на лице его уже лежал землистый отблеск могилы. Я бросился прочь. Это был момент болезненного исступления, я не мог оставаться на месте. Я должен был бежать. Я сказал: «Прощай, мой друг. Встретимся в следующем мире!»

Поделиться с друзьями: