Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дарвин и Гексли
Шрифт:

Памятно Генриетте и «счастливое, мечтательное выражение, с которым говорились эти слова, как будто он мысленно восстановил всю историю своих отношений с отцом и эти воспоминания оставили в нем глубокое чувство примирения и благодарности».

12

ВОПРОС ВОПРОСОВ

«Джермин-стрит, 20 февраля 1871 года.

Милый Дарвин!

Большое спасибо за Вашу новую книгу, я получил ее сегодня утром. Ну что бы Вам выпускать свои книги не в такое время, когда я по горло занят всякой всячиной! Вы же знаете, что мне нельзя носа показать в обществе, если я их не прочту, — нет, право же, это ужасная досада».

Бедный Гексли, с возрастом ему все больше приходилось проявлять всеведение в науке! Как не посочувствовать ему от всего сердца! И как же далек был он теперь от того, внешне тихого, но клокочущего страстями мира, в котором прежде чувствовал себя как дома, — как бесконечно далек от органов слуха прямокрылых насекомых и вероятного многобрачия у бабочек!

А новой книгой Дарвина было «Происхождение человека». Поначалу Дарвин не помышлял писать такую книгу. Он по-прежнему корпел над своим капитальным

трудом: в введении к двухтомной «Изменчивости при одомашнивании» он обещает новые и более обширные работы по изменчивости в естественных условиях. Однако монография об одомашнивании явилась веским доводом против чрезмерно пухлых изданий, и, несмотря на то, что ее хорошо раскупали, сам Дарвин был несколько удручен этой «громоздкой» и «неудобочитаемой» книжищей, которая потребовала столько «тягостной, нудной, черной работы». А мир между тем давно уже ждал, когда Учитель скажет свое слово в связи с вопросом вопросов. Но человек — не орхидея, он малоподходящий объект для безмятежных изысканий в тиши и уединении. Он не дается в руки, глумливо манит чем-то неуловимым и непостижимым, он подавляет необозримым скопищем фактов, не только научных, но и чисто человеческих, истинных и легендарных. Уже отчасти знакомый с пытливым вторжением скальпеля и геологического молотка, он еще не утратил способности свирепо вставать на дыбы и обращать в бегство ретивого исследователя. К тому же для теологии, истории, литературы и превеликого множества древних и нерушимых премудростей он по-прежнему оставался хоть и тварью, но тварью священной. Дарвин долго надеялся, что, может быть, такую книгу напишет кто-нибудь другой. Гексли, например, уверенно и очень наглядно показал, что человек — животное, но он не сумел показать, каким образом человек развился в столь необычайное животное.

И потом — в какой мере распространяется на человека теория Дарвина? С одной стороны, естественный отбор был лишь наиболее драматическим воплощением главенствующей идеи XIX века. Как и борьба за существование, эта идея появилась, по крайней мере, еще в XVII столетии в «Левиафане» Гоббса [158] . В более разработанном и современном обличье она выступает в «Богатстве народов» Адама Смита. Конкуренция между индивидами в надлежащее время и в надлежащем месте порождает избыток товаров, услуг и капитала. Принцип «laissez faire» предполагает осознанные личные интересы и свободу действий, ограниченную лишь святостью договора и уголовным кодексом. Экономические порядки, на самом деле все более преобразуемые социальным законодательством, в теории долго рассматривались как нечто естественное и неизменное. В этом-то и таилась главная опасность абсолютизации принципа «laissez faire», за нею, по существу, стояло стремление увековечить порядок вещей, а все светлое, высокое, доброе изгнать из практической жизни, как нечто лишнее; предложить свободу, в которой слишком мало справедливости, судить о достоинствах, слишком мало считаясь с тем, что именно с точки зрения гуманности и культуры является достойным.

158

Гоббс Томас (1588–1679) — английский буржуазный философ-материалист и политический мыслитель. В 1651 году появилось (с разрешения Кромвеля, лорда-протектора Англии) самое важное произведение Гоббса — «Левиафан, или материя, форма и власть государства церковного и гражданского»; это антиклерикальное произведение было задумано как оправдание кромвелевской диктатуры.

Именно по этой причине художник романтического толка отвергал принцип «laissez faire». Не слишком твердый в своих этических оценках, он воевал с этим принципом то во имя христианской морали, то во имя милосердия и человечности или же прихотей романтического вкуса. Он подчеркивал, что принцип «laissez faire» отрицает обязанности, что он, как ни парадоксально, приводит к убогому и заземленному единообразию, ибо, чтобы дать бой, нужно выйти на общее поле битвы, чтобы соперничать — держаться стадом. На гордом пьедестале своей неповторимости романтик с презрительным высокомерием отворачивался от какой бы то ни было конкуренции, имеющей целью прозаическую, обывательскую выгоду. Он не шел сражаться ни под чьи знамена, ибо никто не был того достоин. Он мог, правда, подобно Байрону или Карлейлю восхититься завоевателем или титаном промышленности, но лишь в том случае, когда триумф его в достаточной мере кровав и грандиозен. Бонапартизм был той данью, которую романтик платил вульгарной власти крепкого кулака.

В 1848 году Маркс и Энгельс в «Коммунистическом манифесте» объединили идею конкуренции с идеей загнивания социальной системы. Они показали, что история в целом — это продукт развития классовой борьбы и что падение капитализма, в частности, будет результатом конкуренции между отдельными разобщенными капиталистами. То, что сторонники принципа «laissez faire» склонны считать неизменными законами природы, на самом деле — попросту правила игры, возведенные в силу закона капиталистами в угоду капиталистам же, но отнюдь не на вечные времена, как это кажется с первого взгляда. Личное обогащение, превращенное в главную побудительную силу, неизбежно ведет к самоуничтожению, а на этой основе разумная личная заинтересованность, направленная революцией на достижение более справедливых и широких классовых целей, в конце концов перерождается в нечто высшее, чуждое узкого своекорыстия. По общей диалектике истории классовая борьба на каждой ее ступени носит сначала экономический характер, затем политический и, наконец, завершается применением вооруженной силы; именно при помощи вооруженного восстания будет в конечном счете воплощен в жизнь идеальный образ бесклассового общества. Маркс использовал конкуренцию для того, чтобы уничтожить конкуренцию.

В свое время гораздо более «Коммунистического манифеста» было известно сочинение Милля «О свободе», в наши дни, к сожалению, гораздо менее популярное. Опубликованное в том же году, что и «Происхождение видов», оно по своей теоретической структуре обнаруживает разительное сходство с книгой Дарвина. Как Дарвин дает завершение материалистической линии противоречий викторианской эпохи, так Милль завершает идеалистическую линию. По сути дела, он устанавливает для английского общества принцип рационального отбора, основанный на обсуждении и общественном мнении. Для того чтобы в борьбе идей могла выжить и развиваться дальше правда — или хотя бы полуправда, наилучшим образом приспособленная

к потребностям сегодняшнего дня, — необходима свобода слова. Свобода действий — пока она не идет во вред другим — необходима, чтобы могли беспрепятственно создаваться новые нравственные эталоны и затем в борьбу с иными эталонами либо погибать, либр выживать и обогащать собой английскую действительность. Дарвиновским самопроизвольным изменениям соответствует, таким образом, милое сердцу романтика многообразие и своеобразие норм нравственного поведения. Милль, однако, не только слишком полагается на разумное начало в человеке, но и недостаточно принимает в расчет способность самого человека влиять на окружающую его нравственную среду. Нравственное совершенство есть продукт образа мыслей и конкуренции, но вместе с тем и устремлений, обычаев, опыта, традиций. Больше того: разум, по-видимому, осуществляет не столько выбор новых разновидностей моральных достоинств, сколько позитивную критику и расширение уже сложившихся моральных традиций. Бесконечные препирательства неистощимо деятельных, но достаточно скептических умов не привели бы скорей всего ни к чему, кроме убийственного безмолвия под сенью диктаторского режима.

«Происхождение видов» представило идею конкуренции в чисто натуралистическом истолковании, начисто сбросив с нее путы законов нравственности и показав, что в растительном и животном царстве борьба между отдельными особями, видами или сообществами способствует эволюционному развитию. Ну а если дело обстоит таким образом в царстве природы, отчего не допустить то же самое в царстве человека? Какая заманчивая возможность для изощренного воображения, если ему сопутствует пристрастие к парадоксам и сенсациям! А меж тем сама история день ото дня становилась все более парадоксальной и сенсационной. Стремительно близилось время, когда новая ипостась дарвинизма должна была представляться чем-то само собой разумеющимся.

И все-таки «Происхождение» поощряло в первую очередь не сумасбродство, а познание. Во всевозможных областях науки идеи эволюции проникали в здравые седые головы и порождали самые небывалые и сногсшибательные открытия, истины и полуистины. Пока геолог выяснял, сколь древен человек, а анатом до тонкости определял степень родства человека с гориллой и орангутангом, антрополог и историк, наблюдая его в лесных дебрях и на островах Тихого океана, извлекая его из-под напластований древних мифов и законов, обнаружили такие бездны жестокости и предрассудков, каких за сим вместилищем разума и венцом творения прежде никто не подозревал. Но как ни мало похож оказался первобытный человек на благородного дикаря, придуманного романтиками, он все же был моралистом, законником, политиком, мыслителем, который думает о природе и о невидимом — короче говоря, при всей своей нечистоплотности и неуравновешенности он сложное и мыслящее существо, вполне способное со временем возвыситься до таких вершин цивилизации, как зонтик и цилиндр… За десять лет, пока идеи Дарвина учили человека правильному подходу к человеку, ведущая роль от биолога и сравнительного анатома перешла к антропологу и историку. Первые два определили место человека среди меньших его братьев, и теперь мало что оставалось в этой области, кроме натуралистических — а порой и мистических — домыслов о торжественных, недоступно далеких зорях и истоках. Вторые же, занимаясь более будничными и доступными проблемами, победоносно шли от одной концепции к другой, воздвигая хитрые построения фактов и выводов. Почти каждый год был отмечен созданием классического труда в какой-либо области, и молчание Дарвина о самом главном рождало золотые плоды мудрости в умах других.

На несколько лет опередил этих других сэр Генри Мэн [159] , выпустив в 1861 году книгу «Древний закон и обычай». Вдохновленный не столько Дарвином, сколько Савиньи [160] , он показал, что в тех немногих прогрессирующих обществах, где было высоко развито право, оно формировалось по одной общей схеме: брало начало в обычае, складываясь затем в свод правил, а после получало дальнейшее развитие сперва в виде законодательных традиций, потом в виде правосознания и, наконец, в виде подлинного законодательства. На глубокомысленных страницах Мэна первобытный человек — как мыслитель в области права — обнаруживает удивительное сходство с английским тори образца XIX века.

159

Мэн Генри Джеймс (1822–1888) — английский юрист, философ права, социолог-эмпирик. В своих работах дает анализ социологических проблем, основываясь на философском позитивизме.

160

Савиньи Фридрих Карл (1779–1861) — немецкий юрист, глава реакционной школы права, считавший, что право как выявление «духа народа» не может быть реформировано с помощью законодательства.

В 1864 году в «Антропологическом обозрении» выступил с работой, посвященной человеку, Уоллес. Доказывая, что все человечество берет начало от единого вида, он делает заключение, что физические различия между расами, вероятно, восходят ко временам зарождения разума, ибо, когда благодаря одежде, орудиям труда, оружию и общественной организации отпала необходимость в шкуре, когтях и клыках, естественный отбор перестал действовать на строение тела отдельных особей и начал влиять на мозг племен и общественных групп, так что сохранились «наиболее благоприятствуемые расы». «Самые суровые условия жизни, требуя наивысшей сообразительности, осуществляли отбор наилучших разновидностей человеческого мозга».

В работе Уоллеса при относительной скудости фактов содержалось много светлых мыслей; на Дарвина она произвела большое впечатление. Он только был не согласен с тем, что Уоллес держится в тени, говоря о теории естественного отбора. «Не нужно… называть эту теорию моей, — протестовал он, — она в такой же мере моя, как Ваша». Поскольку «Происхождение» давно и прочно закрепило ее за ним, Дарвину, вероятно, было теперь гораздо легче оценить и великодушие Уоллеса-соперника, и неистощимость Уоллеса-теоретика. «В жизни не слыхал ничего более остроумного! — восклицает он и прибавляет далее: — Пример с белыми бабочками великолепен; просто душа радуется, когда видишь, как почти полностью подтверждается таким образом теория». Отчего бы неизбежную книгу не написать Уоллесу? Дарвин предложил ему все списки литературы и записи по этому предмету, какие у него накопились за двадцать семь лет, но Уоллес любезно поблагодарил и отказался. Он был занят книгой о своих путешествиях по Малайскому полуострову.

Поделиться с друзьями: