Дары инопланетных Богов
Шрифт:
— Я никому тебя не отдам. Не суетись. Никто и ничего у нас не отнимет. И ты, и я, мы обязаны всё вернуть. Прошло же так мало времени. Но то, чего не прощают, ты прости. Ради того, чтобы так было. Так может быть только с тобой. Так было у меня на Земле, но я всё потерял, не захотел простить. А ты захоти этого, прости меня за не прощаемое. У нас будут дети, будет будущее. Только ты будешь теперь моя Ксенэя. Простишь? Скажи, да!
Нэя всхлипнула и губ ему не дала. Елозила ими по его груди, будто прикосновение к его лицу было ей нежелательно, и она прятала лицо на его теле. И это был явный знак, как и её молчание, что она не простила ничего. Но пришла, чтобы избавиться от мучившей её страсти, как приходят в операционную, чтобы избавиться от боли, не желая этого, но желая последующего облегчения. И стало резко плохо от этого понимания. Прозрачная волшебная стихия вытолкнула из себя, и он осознал себя только голым самцом с полусумасшедшей от долгого одиночества, горячей и дрожащей самкой. Само же имя «Ксения» уплыло в том потоке, покинувшем его. Было уже всё равно — Нэя или чужая жена, и старая сводня привела к неизвестной, томящейся жене доктора, у которого прекрасно работала
Он в досаде отпихнул её, и тут же понял, что это вскрикнула в нём его мгновенная обида. Она была Нэей, и он знал это каждой своей клеткой и каждым волоском. Да и не в теле было это понимание. Оно было в том, что не поддавалось изучению поверхностного рассудка, оно было в тех полевых информационных структурах, несущих в себе печать Творца на его творении, всегда неповторимом, всегда особенном. Тончайшем и невесомом оттиске на материальном носителе, что было им и что было ею, Нэей. Она была сплетена из этих незримых полей так же, как она сама сплетала из обычных нитей неповторимые узоры на халате старика, — своих летящих в будущее птиц. В этом была странная причуда Творца, будто он заготовку для одной женщины разделил надвое, решив, что одной будет достаточно её сногсшибательной красоты, которая будит желание, а то, что способно дать ответ, отдал другой. Этой смешной, в чём-то и нескладной девушке, рассчитанной для любования одного или двух-трех, не больше, редких ценителей, а не как Гелия — красота безусловная для всех и ни для кого в отдельности.
— Дурочка, — прошептал он, — что мне Гелия, если ты будешь рядом. Только ты будешь царить у меня в моей хрустальной спальне и в моей, увы, совсем не хрустальной душе.
Может, он этого и не говорил тогда, но так чувствовал и так думал. Это был тот редкий момент в их судьбе, чтобы слиться в одно русло и изменить жизнь, но ничего не произошло. Они, даже сближаясь потом, даже переливаясь в разливах и становясь одним целым на мгновения, будут жить каждый в своём уже русле, не общем.
Был один смешной, не забывшийся момент, который, нагружая то свидание бытовой щекотливой подробностью, и придал ему ту особую реалистичную выпуклость, что не могла быть совместима ни с какой полусонной грёзой или призрачным наваждением. Это была кровать в опустошенной больнице. Она была как живой укоряющий тот самый «третий лишний» в их интимном действе. Кровать сразу же негодующим взвизгиванием отреагировала на Рудольфа, едва он присел на неё, и молчала, когда села Нэя. Конечно, Нэя была лёгкая. Но его движения кровать жадно отслеживала и тотчас отзывалась с утробным возмущением. В первые минуты, пока его голова оставалась достаточно трезвой, ему хотелось потребовать у женщины смены места для получения их совместно-ожидаемой радости. Он помнил, что в кабинете врача был диванчик. Тоже рухлядь, но тихая в сравнении с этой рухлядью голосящей. Потом, когда нешуточная и взаимная половая одержимость вступила в свои права, стало не до пустяковых неудобств. Не до бытовой роскоши, хотя и всегда желательной. А всё же, страдальческий и ритмичный скрип ужасной постели вызывал, параллельно всему происходящему, чувство злости на старуху, выбравшей такое место, на жадного старика врача, довольствующегося такой вот мебелью для любимой жёнушки. Сам тут не спал, не упражнялся в любовных утехах из-за полового бессилия, а жене, промороженной до костей одиночеством, и так сойдёт. И Нэя, как будто услышала его безмолвные мысли о кровати, рассмеялась таким знакомым смехом, давая понять, что вторжение низкой материи во взаимный взлёт раскалённых желаний не остужает их, не ослабляет напряжения счастья. А оно, выйдя из своих берегов, утопило в себе уже всякую мысль, всякое досадное отвлечение. Разлилось всепоглощающим наслаждением. Он услышал её вскрик, ловя его своими губами, после чего она отключилась. Он почувствовал это по её обмякшему телу. Рядом с постелью стоял маленький столик, и спустя некоторое время Нэя, очнувшись, протянула руку, зная о том, что там находится. Там стоял высокий бокал из толстого стекла. В нем какой-то тёмный напиток пряным и сладким запахом бил в ноздри, как в оранжерее.
— Хочу пить, — прошептала она, обессилев, и он протянул ей холодный бокал, уловив его очертания на белеющей салфетке. Кровать к тому времени тоже обессилила или окончательно промялась, смирилась с непосильной тяжестью, но уже не издавала ни звука. Аромат напитка, действуя отрезвляюще, возвращал контуры окружающей действительности. В маленькое окошко сочилось бледное свечение того, что можно было определить как завязь утра. В небогатых домах окна были прозрачные, и свет снаружи не отягощал внутренность помещения избыточной зеленью. Нэя была прекрасна и узнаваема полностью. Она сильно похудела за три года, но грудь у неё сформировалась окончательно, идеальная по форме, какую редко можно было встретить у девушек Паралеи и никогда у рожавших женщин Паралеи. Держа бокал в одной руке, другой рукой он гладил её грудь. При попытке взять бокал из его руки, она наклонила его и пролила половину содержимого именно на грудь, не успев и прикоснуться к напитку. Рудольф стал слизывать тягучую и приторную жидкость, вкусную вполне, похожую на мускусный виноград, но с примесью чего-то горько-травянистого и подобного зелёному чаю, ощущая повторную потребность войти в тело Нэи, потребность настолько сильную, как будто ничего и не происходило только что. Она отбросила бокал, и тот покатился по полу. Сама она не сделала и глотка. Уже окончательно раскованная, она оказалась сверху, разминая пальцами его плечи, как будто стремилась слепить их заново. Сама обхватила его губы своими губами, но целовать не стала, отпрянула, выпрямилась как заправская наездница, и уже при молчаливом согласии «третьего лишнего» — постели, начала и завершила своё не оспариваемое верховное торжество. Засмеялась счастливым смехом победительницы, закрыла своими горячими ладонями его глаза, словно давая ему пощаду, словно боясь, что он ослепнет от её светлого женского превосходства над ним, более тёмным грубым, будто глиняным. Его накрыло удушающим и постепенно отключающим сознание облаком.
Какое- то время, ещё сохраняя понимание, где он и с кем, он мотал головой, пытаясь сбросить оцепенение, но сознание быстро отключилось.Проснулся он едва ли не к вечеру, всё ещё пребывая в том же, но уже пригашенном облаке с запахом винограда и горькой неизвестной травы. Кровать злорадно заворчала, едва он заворочался. В пустом помещении кроме него никого не было. Белейшее в голубоватый оттенок бельё было смято, но без пятнышка, не считая того скомканного угла, которым он любовно и бережно её вытирал. Там было пятно, но была это кровь или напиток, было непонятно. Вроде, тогда у Гелии он всё и совершил с нею, или же это произошло не до конца? А её муж, стареющий лев, настолько было это очевидно теперь, и не прикасался к молоденькой жене в течение трёх лет ни разу. В пальцах возникло ощущение, не успевшее пока стать воспоминанием, от прикосновения к её нежному, слегка опушенному, жадно раскрывшемуся навстречу бутону… Дикое желание всё повторить уперлось в пустоту вокруг. Её нигде не было, и всё в нём заныло от обиды и от бесполезной страсти.
Пол был чист, и бокала не было, и салфетка на столике отсутствовала. Рудольф встал и оделся, злясь на её отсутствие и уже не веря в то, что ночью была Нэя, а не непонятно кто. Вполне возможно, что галлюцинация от наркотической «Матери Воды» и сыграла с ним злую шутку. И он принял случайную похотливую жёнушку старика за вожделенную Нэю. У женщины были слишком длинные волосы, и не было в ней к нему никакого особенного чувства, ничего, кроме нервной лихорадочности, страха и преодоления собственного стыда перед мужиком, которого она и не могла знать. Поэтому старуха и придумала байку о том, что нет освещения. Похотливая, но стыдливая женщина не могла, видимо, так просто пойти на блуд против мужа.
«Не она», — сказал он сам себе, заставляя забыть глупое приключение. Но знал, что она. Пройдя все помещения вдоль и поперёк, никого и ничего не найдя, даже мусора, настолько чисто всё было прибрано, он увидел красивую картину размером во всю стену. Долго изучал её, поскольку она изображала то самое Хрустально плато в горах, где и любил искать свои артефакты Арсений. Полупрозрачно-синие ледники на конусах гор, действительно, казались хрустальными, они выплывали из картины как настоящие. Небо также выглядело настоящим по своей глубине, миражные облака слегка отсвечивали, скрывая несуществующее светило. Даже форма редких, закрученных диковинной спиралью, деревьев воспроизводилась с фотографической точностью. Удивляясь тому, кто бы это мог с такими подробностями живописать закрытое полностью для обитателей Паралеи место, да ещё с реально имеющимися деталями ландшафта, заметил на панно странную неуместную вставку, вроде кривой заплатки, сделанную из дерева, изображавшую из себя тёмный зев пещеры в нарисованной горе. Это портило картину и, скорее всего, служило прикрытием некоего дефекта стены. Напротив стены-картины и располагался тот самый кабинет врачевателя, где они беседовали странной беседою. Рудольф вошёл туда не без странного же трепета. Как будто седой врач мог там таиться. Те же бледно синие шторы висели на окнах, но букета в вазе не было, хотя сама ваза из толстого синего стекла стояла на месте, чисто вымытая. Никого не было в этом здании, и дверь на выход была заперта.
«Что за фокусы»! — в подобном отношении было нечто презрительное к нему, забыли как ненужную вазу и шторки на окнах, как и использованное постельное бельё. Но вышибать дверь не пришлось. Окна располагались совсем низко, хотя и были едва-едва годны для того, чтобы в них пролезть. В прилегающем саду розовели кустарники, щебетали и перепархивали в ветвях птицы. Дом насмешливо пялился пустыми окнами, глушил безлюдной тишиной. Внутри старого гулкого здания не было ни единой живой души, даже насекомых, настолько стены были стерильны и пропитаны едким лекарственно-травяным духом. Все окна были закрыты с внутренней стороны на глухие жалюзи, кроме окна кабинета, откуда он вылез с определённым и унизительным усилием, кряхтя и едва не застряв. В Паралее стекло было недешёвым, поэтому в простых домах окна были маленькими, и это ему ещё повезло, что окно кабинета было нестандартным по своей величине. Низкая ограда тоже не была препятствием. Машина стояла на месте. Он выругался от злого унижения всей ситуацией в целом, проглотил найденную капсулу, очищающую кровь от непонятной гадости, которая, наверняка, в нём оставалась.
— Ах ты, юркий лягушонок, — обратился он к той, кого любил ночью, — только попадись мне ещё раз! А твоего засохшего пня я просто испепелю, если встречу…
Того чувства, какое было, во мне уже нет…».
Всё это пронеслось перед ним в считанные мгновения, едва выкарабкалось из подвала забвения и вызвало горькое потрясение. Она могла тогда после таких чувств и откровений с его стороны! уйти к своему старцу в страну неведомую, так и не найденную. А сам старец-лев тоже словно растворился как джинн, забившийся в столь же неведомую бутылку вместе со своей колдуньей в чалме звездочёта.
— Почему ты всегда выскальзывала из моих рук, лягушонок? — спросил он обиженно. — После такой ночи, после моих молений о прощении, — опять юркнула в трясину к своему колдуну, — он и даже помотал головой, как в том одуряющем и загадочном облаке, усыпившем его так унизительно в самый накал страсти. — Так это Ласкира была?
— Да.
— Там была ужасная кровать. Я запомнил. Она чудовищно скрипела от малейшего движения. Как ты на ней спала, когда там ночевала?
— Я никогда там не ночевала. Мы с Ласкирой оставались в загородной усадьбе Тон-Ата. Это была его аскетическая постель, если ему приходилось оставаться в клинике надолго. Потому такая и неудобная. А ты оказался для неё слишком тяжёлым.
— Ну, старушка и удружила нам! Другого места не было?
— Как могла, так и удружила. А ты ничего другого и не запомнил? Того, как было нам хорошо…
— Особенно мне было хорошо, когда я еле вывалился из того окошка вместе со старой рамой и в ссадинах — занозах на ладонях. Еле её вышиб — твёрдая зараза была! Замуровали меня зачем? А если бы я застрял в том окне?
— Наверное, бабушка не додумала, не учла, что ты такой здоровый. Для нормального человека окно не было препятствием. А двери сторож закрыл.