Дата Туташхиа. Книга 4
Шрифт:
– Он из лесу не вылазит, где мне его найти!.. – и заскрипит зубами.
– О ком это ты? – спрошу, хотя знаю, о ком.
– Сто раз тебе говорил... Абрага этого... Дату Туташхиа.
При той истории, что случилась в духане Дзобиного отца, Туташхиа как раз и был, но ни сном, ни духом не вмешался, ничего, мол, не знаю, ничего не ведаю, умыл руки. Послушать Дзобу, так выходило, скажи Дата разбойникам пару слов, они бы и унялись и ничего б не случилось из того, что было. Конечно, в те времена о Туташхиа добрая слава шла, но вышло б так, как думал Дзоба,– сказать не могу. Получалось, что в смерти отца и сестры Дзоба винил больше Туташхиа, чем разбойников. Это б еще ладно, но что не стал художником, это он тоже за Туташхиа числил. О том и тужил больше всего. Спал и видел: встречу – и уж поквитаемся! Вроде бы умный был человек, а дойдет до этого, как помешанный делается,– не вышел из меня художник, и все тут.
Ты говоришь, раз Дзоба завязал, не стал бы он в мокрое дело лезть. А вон Кола Катамадзе завязал, ни с кем из прежних дружков не знался, и думаешь, он что, в пономари пошел или шарманку крутил? За разные он дела брался –
А потом, ты что думаешь, у него бы рука дрогнула? Да Дзобе в те времена что человека убить, что ягненка прирезать – все одно, жалости в нем и на грош не было... Везли вместе с нами одного, из Гянджи. Чем-то этот гянджинец меня задел. Меня – не Дзобу. Сейчас и не вспомню даже, что там было. Подходим к Астрахани – везли нас морем,– стали у пристани, спускают сходни – здоровенная доска, в пядь шириной, спускаемся мы по ней, Дзоба поглядел вокруг – и гянджинцу пинком под зад, тот в воду – а везли нас в кандалах,– он и не выплыл. Потонул. А конвой подумал, либо он сорвался случайно, либо нарочно утопился. Дзобе убийство с рук сошло, он вообще удачливый был. Ну, вот погляди, разве это не удача? На каторге долбили мы раз скалу, а у нас был слесарь – тоже из каторжан. Дзобу этому слесарю дали в помощники. Дня через три у слесаря поломка в станке вышла, что-то надо было там отвинтить, привинтить, а инструмента пет. Пошел слесарь за инструментом, а Дзоба взял клещи и пробует гайку с места скрутить. Слесарь вернулся, видит, Дзоба возится с гайкой – и орать, не знаю уж, чего он так раскипятился: вырвал у Дзобы клещи, не с твоим умом, орет, за клещи хвататься, ладно, если с молотком управишься. А Дзоба на руку скор, взял да этим здоровенным молотком и хватил его по черепу – поглядим, мол, управлюсь или не управлюсь. Слесарь как стоял, так и помер, после уж упал. А тут как раз запалили фитили и кричат всем прятаться. Мы – кто куда. Взорвался динамит. А как все стихло и мы опять собрались, глядим: слесаря землей и камнями завалило. И это сошло Дзобс, и сколько еще – не сосчитать. Удача за ним по пятам шла. А раз ему с рук сходило, он и мокрых дел не гнушался. Спросили у дитяти: чего ревешь? Сходит мне с рук – вот и реву. А ты говоришь, кто завязал, на мокрое дело не пойдет.
Ну, это еще не все. В каком это было году, не вспомню... А вот в том самом, когда кузнец С а кул на Песках два духана поставил. Оба в одном ряду... Опять не помнишь?
Я сейчас тебе расскажу – ты и вспомнишь. Духаны стояли друг от дружки шагах с ста. А развесить вывески Сакул велел не на стене над входом, как у всех, а поставил их поперек дороги. Идешь с одной стороны, читаешь: «Кузнец Сакул здэээс???» Идешь обратно: «Здэс!!» Пошел, скажем, от Мухранского моста– читаешь возле первого духана: «Кузнец Сакул здэээс???» Два шага сделал, и возле второго духана: «Здэээс!!!» А будешь от Метехи идти – то же самое получится. Не вспомнил? Ну, да бог с тобой!
Так вот, в том духане, что ближе к Метехи, служила у кузнеца молодая одна вдовенка, повару помогала. Звали ее Маро. И хороша ж была баба, и в теле, и чистюля, куда там... У нас с ней любовь была, и по вечерам, если деваться было некуда, я в этом духане все время просиживал. А Дзобе где было быть, как не со мной. Мы же по корешам были. И ремесло у нас было одно: оба в малярах ходили. А не было работы, в каменщики шли. Раз, весной дело было, сидим с Дзобой в духане. Вечер. То ли в девятьсот седьмом, то ли в восьмом это было, не скажу. Выпиваем, закусь отменная. Живи – не хочу. Музыканты на дудуки играют. Цолак поет. Ну и пел он... Откуда только не приходили его слушать... Народу, в общем, набралось – хватает, один стол и оставался свободный, рядом с нами. Входит человек... Рост... повыше среднего. Одет прилично. Постоял, огляделся– все не спеша, степенно, подошел и сел за этот свободный стол. Я его еще раньше приметил: прежде чем войти, он прошел мимо духана раз и другой. Я его и запомнил. Взглянул на Дзобу и вижу: глядит он на этого человека так, что у меня поджилки затряслись – быть здесь большим делам. И этот человек оглянулся, засек Дзобу. Вижу, будто бы смутился, но так, что по виду его и не скажешь, а если и можно было что заметить, так он это быстро с себя смахнул. Только это и было – так ничем он больше себя не выдал. Поглядел он по сторонам и поманил рукой слугу.
– Чего ты на него уставился,– спрашиваю Дзобу,– чоха тебе его приглянулась или шапка?
А Дзоба вертит в руках вилку, бормочет что-то себе под нос, что – не разберу.
– Что ты там шепчешь? – спрашиваю, а сам уже чувствую: что-то здесь не то.
Дзоба еще раз поглядел на этого человека и сказал:
– Это он.
– Кто он?
И Дзоба зашептал:
– Он. Дата Туташхиа!.. Не совсем что-то я его признаю... но нет, не будь я Дзоба, это он!!
Раз привиделось мне во сие, будто опрокинули на меня кипящий самовар. Кипяток по шее бежит, за ворот стекает, я мечусь, как ошпаренный щенок, а двинуться не могу... сон! Так и сейчас. А отчего? Да оттого, что когда от темных дел уже столько лет отошел и кусок хлеба ремеслом добываешь, тянешь свою веревочку, а тут тебе тюремная вонь опять в нос шибанула,– понятно, хорошего мало. Отступиться от Дзобы я не мог, столько лет мы с ним друзья-приятели – это на помойку не выкинешь, никуда теперь не денешься, быть мне с ним вместе. Если это и вправду Дата Туташхиа, Дзобу теперь не оторвешь: либо себя погубит, либо
этого Дату... В ушах у меня кандалы позвякивают, а сам думаю, как быть, что делать, как эту напасть от себя и от Дзобы отвести.– А сам все говорил, что и вареного, и жареного его узнаешь.
– И говорил, и думал... А времени вон сколько прошло! Видно, забывать стал. Что я тогда, совсем мальчишкой был... Господи, он это или нет?! Он... Верно, он!
– По тому, что ты о нем говорил, совсем это не он. Ты погляди на него получше. Он же на приказчика от Альшванга похож! – Я говорил это, но был он такой же приказчик от Альшванга, как я – мальчик на побегушках у Мирзоева.
– Дата Туташхиа – это маузер и конь... Что ему делать в этой городской ригаловке?! Ты только посмотри, как держится, будто из города и не выезжал никогда. Нет, не он. Не он, не он. Погоди... ты его здесь или еще где когда-нибудь встречал?
Я чуть не ляпнул, что не то что видел, а он здесь уж сколько времени трется, как приблудная дворняга.
– Нет, не встречал.
Дзоба поднялся и пошел к духанщику.
– Говорит, видит в духане впервые,– сказал Дзоба, вернувшись.
Нет, надо было видеть Дзобу. Его трясло как в лихорадке. Я не охотник до собак, но однажды я видел ищейку, взявшую след,– Дзоба был сейчас на нее похож. Ему не сиделось, он ерзал и вертелся, замолкал и начинал опять захлебываться словами: «Уйдет – и не видать мне его больше...» «А вдруг не он...» Опять помолчит, опять говорит. А у меня своя забота – как ему помешать? Как уговорить? Как глаза отвести? Скажи я что невпопад, он замкнется, уйдет и что натворит без меня, я только на суде узнаю. В такой я попал переплет, хуже не придумаешь.
Под черепушкой у меня будто мельница крутилась – одно набежит, другое. А тут вдруг осенило – дай, думаю, скажу: ты что? Сидишь, разрываешься, он – не он? Поди и спроси его самого. Что-нибудь да ответит. А по тому, что скажет, нам все другое ясно станет. А сам про себя думаю: если он и вправду Дата Туташхиа, значит, он скрывается. Умрет, а не назовется,– это одно. Другое: Дзоба говорил, что Туташхиа очень хитер, да и без Дзобы видно было, что это за фрукт. Такое наплетет– что захочет, то и докажет Дзобе. Чуть было я дурака не свалял, чуть не брякнул: иди и спроси...
Когда ты взбаламучен – сто раз маху дашь. Сам посуди: с чего это Дзоба вообразил, что перед ним – Туташхиа. По обличью, так. А заговори он с ним, он бы и по голосу его опознать мог...
Пока я сам вокруг себя крутился, входят в духан фреи. Трое. Хорошо, что белый свет не им достался. Хана бы ему тогда! Это такой народец... Все, что отцы и деды тысячу лет строили, им ничего не стоило в три дня порушить и сожрать. Яблоко от яблони недалеко падает. Всякие торгаши, маклеры, лавочники разжились, разбогатели, аршины и безмены свои повыкидывали, вылезли в благородные. Наняли своим пащенкам гувернанток и бонн. Тут тебе и ученье, тут тебе и пианино! А человеком кто научит быть – бонны или отец с матерью? Чтобы человеком быть, этому отдельно нужно учиться, это им и в голову не придет. Да к тому же у этих отцов-матерей у самих за душой ничего нет – чему они своих детей научат? Лет в пятнадцать они уже на улице, со всяким сбродом якшаются, и какая у них от роду порода, то наружу сейчас и выйдет, и дела их подбирались по ним самим. Знаешь, как сапожник с верстака гвозди магнитом подбирает? Так вот и здесь. Они что, хорошему учились? Где какая дрянь попадется, той дряни и. набирались. А все потому, что были они дурных кровей. А возьми честного человека, скажем ремесленника, который своим трудом кусок хлеба добывает, его дети хорошее увидят и берут, а от худого бегут,– и все потому, что у них кровь такая... А для фреев ни закона, ни совести не было. И управы на них не найдешь, увидят слабого – обидят, затопчут, пощады от них не жди. А встретится кто посильней и они по своей глупости с законом спутаются – папаши их тут как тут! И денег, и знакомства им не занимать. Смотришь, идет, спеси хоть отбавляй, весь раздулся как индюк, а встретится калека или старик, будь ему хоть сто лет, он и на вершок не посторонится, чтобы дать человеку пройти. Э-э-э! Слава тебе господи, никому грехов не прощаешь!
Ну да ладно, как есть, так есть, ничего не попишешь. Входят, стало быть, три фрея. Стоят, пыжатся как индюки, свободный стол высматривают, а его нет. А молодцы какие – любо-дорого поглядеть, с каждого одной одежды червонцев на восемьдесят содрать можно. Да и по карманам поискать – жирно наберется. Зачем сюда пожаловали? Видно, нализались где-то, а теперь им Цолака послушать блажь пришла, а сесть и негде. Тут и входит Ташикола, протягивает им руку за милостыней. Один фрей вытащил что-то из кармана, сунул ему в руку и сжал крепко в кулак, не дает пальцы разжать. Ташикола кричит не своим голосом, а фреи со смеху лопаются. Весь духан глядит на эту забаву: одни тоже смеются, другие понять не могут, в чем дело. Наконец Ташикола вырвал руку, помахал ею, будто ошпаренный, и на пол шлепнулся крохотный лягушонок. Дзоба сидит, злостью наливается, ткни ножом – капли крови не выступит. Таких дел он не любил... И этот, за соседним столом, тоже глядит, смеяться не смеется, но и не видно, чтобы был недоволен. Бедняга Ташикола рот разинул, глазами хлопает. А что ему еще делать? ...Вот такие они и были, эти фреи. Увидят горемыку беззащитного, тут им и радость, и развлечение, мать их так распротак... Другой фрей швырнул Ташиколе грош, третий вынул папиросу, сунул ему в рот и даже прикурить дал. Ташикола сам не свой от радости – папиросы тогда только богачи курили, стоили дорого. Он им – спасибо, а сам в сторону, пошел ходить по столам. Добрался он и до стола, за которым сидел человек, что Дзобе покоя не давал. Тот пододвинул Ташаколе стул, предложил поесть, вина налил. Ташикола положил папиросу на краешек стола и давай уминать за обе щеки. Смотрю, фреи искоса поглядывают и на Ташиколу, и за этого человека, будто чего-то ждут. А он тоже, чувствую, весь собрался, то па фреев взглянет, то па стол посмотрит и вроде бы принюхивается, вроде бы и горит что-то, а откуда тянет – не попять.