Давай поговорим! Клетка. Собака — враг человека
Шрифт:
— Так что вы мне хотели сказать, Таня?
На плите закипели шприцы. Кофейник стоял посреди расшитой салфетки. За окном чириканье одной птицы сменилось цвицвиканьем другой. Таня туманно улыбнулась то ли этим звуковым фокусам, то ли своим мыслям.
— Мне никак не удается понять, зачем Вася написал папе это последнее письмо. На машинке.
Евмен Исаевич повел плечами. Что-то хрустнуло в конструкции пиджака от этого движения.
— Знаете, Таня, ваш брат этого письма не писал.
Лицо девушки сделалось сначала настороженным, а потом и испуганным.
— Это письмо написал я.
Таня не произнесла ни звука и сидела так, словно боялась спугнуть надежду
— Вы не хотите спросить, почему я это сделал? — сын историка снял очки и помассировал глаза. — Собственно, письмо — это уже конец истории. И когда бы вы знали предысторию, то не удивлялись бы сейчас моему признанию. Вы очень побледнели, Таня, может быть, воды? Почему вы не отвечаете? Вы вообще слышите меня или нет?
— Слышу. И воды не надо. Лучше расскажите.
Евмен Исаевич снова помассировал глаза.
— У меня тоже есть отец. И когда-то очень хорошо был знаком с вашим. Это было давно, в начале пятидесятых, когда не только вас, но и меня не было на свете.
— Они были друзья?
— Навряд ли. Ваш батюшка тогда работал следователем в карагандинском НКВД, или как это тогда называлось. Ваш отец некоторое время вел дело моего отца.
— Папу давно уволили.
— Я это знаю. Я многое теперь знаю о нем. Знаю я также, что в последнее время он тщательно скрывал факт службы в органах. Причем сам поверил в то, что не имеет никакого отношения к казахстанским лагерям, что прошел всю войну от звонка до звонка. Он, а не брат его Игнатий Петрович.
— Это болезнь?
— Разумеется, это не вполне нормально. Может быть, это искреннее раскаяние в содеянном прежде приняло такую форму.
— Наверное.
— Мой отец много о нем рассказывал. Первый следователь — это как первая любовь, он врезается в память на всю жизнь. Странно, что отец и мне сумел вживить в мозг образ лейтенанта Мухина. Я навсегда запомнил эту фамилию. И держал, оказывается, не в недрах памяти, а очень близко к поверхности.
— Он что, бил вашего папу?
— Не сильней, чем это было в среднем принято. И вот когда Леонтий Петрович появился у меня в редакции в военной форме, я узнал его. Он только чуть постарел, и звездочки разрослись. Узнал я его, конечно, не сразу и не на сто процентов. Чтобы разрешить свои сомнения, я попросил своих ребят сфотографировать его скрытой камерой. Получив фотографию, я бросился в Самару. Мой отец живет теперь там.
— И он узнал?
— Он-то узнал сразу. И без всяких сомнений. Несмотря на то, что прошло больше тридцати лет.
— И что он сказал?
— Что тут можно сказать? За валидол схватился. Просил меня, чтобы я не вздумал вредить этому человеку. Столько лет прошло. Я очень люблю своего отца. Он воспитывал меня один. У нас было редчайшее взаимопонимание. Мы были друзья и братья — помимо того, что отец и сын. И вот когда я посмотрел на него — с валидолом, старого, жалкого, раздавленного тяжестью заново всплывших воспоминаний, — мне захотелось что-то сделать для него. Для начала надобно разобраться, решил я. Разобраться в этом диковатом деле. Вернувшись в Москву, я направился к подполковнику Мухину и предложил ему сотрудничество, мне необходимо было на легальном основании постоянно находиться рядом с ним. И знаете, уже тогда, во время первого разговора у него дома, мне почудилась некоторая ненормальность в его поведении.
— Папа всегда был очень здоровым человеком.
— Не знаю, что на это ответить. Здоровый человек, присваивая чужую судьбу, вел бы себя по-другому, подделал бы какие-нибудь документы, чтоб надежнее раствориться в новой жизни. Впрочем, у Леонтия
Петровича не было такой возможности, ведь живы были родственники. Да и прегрешения его навряд ли были столь уж кровавы. Да и присвоил он всего лишь воспоминания своего брата о войне. Наверняка на три четверти присочиненные. На мой взгляд, он явно вышел за границы нормы, но поскольку во всех прочих отношениях он вел себя нормально и заглянуть ему в душу никто не стремился, некому было что-нибудь заподозрить. Когда же он почувствовал, что кто-то хочет вернуть к жизни память о его брате, он разом потерял внутреннюю устойчивость. У меня не было к нему настоящей злости. Даже в самом начале. Я втянулся в расследование и стал искренним союзником Леонтия Петровича. А письмо… я написал эту цидулу только с одной целью: довести дело до конца. В письме это все и объяснено. Я вставлял лист в машинку, подчиняясь своему представлению о гармонии.— Понятно, — бесцветно произнесла Таня.
— Кстати, знаете, почему я частично перешел на сторону Леонтия Петровича?
— Почему? — еще более бесцветно спросила девушка.
— Потому что понял, что он подвергается нападению, издевательской атаке со стороны человека очень плохого…
— Не будем говорить о моем брате, — неожиданная твердость прорезалась в голосе Тани.
— Вы его очень любили?
— И люблю.
— И что говорят врачи?
— Выживет, но останется инвалидом.
Таня встала, подошла к плите и занялась там мелкой кухонной деятельностью. Переставила чашки, погремела крышкой от кастрюли.
Петриченко решил сменить тему разговора.
— А этот парень, из-за которого начался весь сыр-бор…
— Он гомосексуалист.
— Да-да, и его…
— Зарезали.
Петриченко покивал.
— Зарезали, правильно. За долги.
Таня вздохнула.
— Вам что, и его жалко, святая душа?
— Ну как же…
— После того, как он продержал вас двое суток под замком? Вместе с матерью? После того, как довел вашего брата до реанимации?
Таня опять вздохнула.
— Если бы не вы, Евмен Исаевич, Васи бы уже не было в живых. А что с мамой было бы, и не знаю.
Журналист с видом человека, которого заслуженно, но чрезмерно хвалят, допил кофе.
— Не надо так говорить.
— Это же правда.
— Я должен был сообразить еще утром в понедельник, что мне необходимо мчаться сюда. Василий Леонтьевич двое суток провел без инъекции, фактически он был в коме. И если произошли необратимые изменения…
— Но вы же разыскивали папу.
— Да, пришлось поднять на ноги пол-Москвы. Но и тут я скорее искупал свою вину, чем совершают добрый поступок.
Широко открытые глаза Тани.
— Почему?
— Нельзя мне было оставлять его в тот вечер. Нужно было догадаться, что он не дождется меня и рано утром помчится на дачу выяснять отношения с сыном. А поскольку он весьма-весьма не в себе пребывал, то и стал добычей утренних бандюг.
Таня отошла от плиты и остановилась у окна с сухим букетом. Там она занялась своими плачущими помимо воли глазами.
Раздался звонок в калитку.
— Кто-то приехал, — сказал журналист.
Таня продолжала тихо размачивать в слезах свой носовой платок.
— Кто-то приехал, Таня. Не плачьте, что они подумают?
— У меня горе, вот я и плачу.
— Пойду впущу.
Приехали те, кого ждали, но не хотели видеть.
Анастасия Платоновна вошла на кухню, всем своим видом спрашивая: «Ну и что все это значит?» Следом появился Георгий Георгиевич, он имел немало неприятных приключений в этом доме и поэтому чувствовал себя неуютно.