Давай займемся любовью
Шрифт:
Он замечает меня, когда я делаю второй прыжок, пытается повернуться, замахнуться, но не успевает – с налету я врезаюсь в его толстый полушубок, вкладывая в свой вес ускорение прыжка, голову вниз, плечо вперед. Я большое, тяжелое, разогнанное до предела ядро – я видел однажды, именно так в американском футболе защитник под корень сносит нападающего.
Уже на лету я пытаюсь дотянуться руками до шеи мужика, но либо он уворачивается, либо я промахиваюсь, и лишь успеваю обхватить его расширенные полушубком плечи, привязать их руками, как бечевой, к своему уже безнадежно падающему в пустоту телу. Тут же раздался какой-то сухой хруст, словно надломилась толстая ветка, потом все замелькало, лицо обожгло неестественно приближенным,
Мгновение, и все опять замелькало – черный тулуп, тупые, стремительно приближающиеся обрезки ступеней, главное, не удариться со всего размаха об них головой, главное, подставить руки. Что-то влетело со всего размаха в бок, врезалось в ребро, пронзило крушащей болью – проще потерять сознание, но терять сознание слишком страшно. Снова завертело в воздухе, снова черный тулуп, я ухватился за него, но он катился быстрее меня и тут же вырвался из теряющих хватку пальцев. Удар по спине, в другой бок – нещадный, жесткий, от каждой встряски резким, ножевым разрезом отдавалось в ребре, прямо в глаза полетела ступенька, еще мгновение, и я бы напоролся на ее тупой, каменный угол своей дебильной, всюду не к месту сующейся башкой. Я не успел подставить обе руки, лишь одну, изо всех сил оттолкнулся, снова перевернулся в воздухе, снова приложился, так что боль разлетелась пронзительным эхом по телу, и, наконец, остановился, замер, не веря, что выжил, не веря, что в природе существует покой.
Я приподнял голову, отсюда, снизу лестничный прогон казался невероятно длинным и невероятно высоким – надо же было ухитриться пропахать его всеми своими костями. И там, на далекой вершине уже толпились люди, составляя колеблющуюся, нестойкую стенку, но не сплошную, а с узкими, неровными, пробиваемыми светом прорехами. Кто-то бежал по ступенькам вниз, кто-то кричал про «Скорую», мол, «надо вызывать “Скорую”», я не смог разобрать, кто именно.
Наконец двое ребят оказались внизу, помогли подняться.
– Можешь стоять? – спросил один. Я кивнул, еще не зная, смогу ли.
– Ну, ты и прокатился, – засмеялся другой, от него пахло водкой и женскими духами одновременно. – По всей длине, как на санках.
– А где мужик? – спросил я первое, что мог спросить.
– Ну, ты его подмял, – сказал кто-то сверху, не совсем сверху, а ступенькой выше. – Вот же он лежит. Ты его подмял, так подмял.
– Он и есть санки. Ты на нем прокатился, – хохотнул тот, от которого пахло водкой.
– Он Лехе чуть глаз не выжег, – зачем-то сказал я и добавил, будто оправдываясь: – Сигаретой. Еще немного, и выжег бы. Как Леха?
– Да чего ему сделается? Стоит, лыбится, за башку держится.
Я сделал шаг, другой, ходить я вроде бы мог, хотя боль в левом боку резко отдавалась во всем теле, и тут увидел лежащего на кафельном клетчатом полу мужика. Вернее, глаза сначала застило однородным черным полотном, а потом проступило красное, оно не доминировало, как черное, но было в разводах, в тяжелых, то бордовых, то коричневатых, то совсем алых, почти розовых подтеках. Где-то разводы оказались светлее, и через них процеживался другой, серый цвет.
«Черное – это тулуп, красное – лицо», – догадался я. Сильно жгло под глазом, я дотронулся, провел пальцем, палец остался сухим, значит, крови нет. «Хотя бы сам не кровоточу», – зачем-то подумал я.
Мы столпились над мужиком, подходили новые люди, в основном ребята, девчонки, пройдя пол-лестницы, останавливались в растерянном ожидании, пугаясь обилия крови.
Мужик лежал, не шевелясь, сначала мне показалось, что он мертв, наверное, из-за окровавленного лица, но вскоре послышалось дыхание, тяжелое, с хриплым, давящимся выдохом. Видимо, из-за дыхания, слишком натруженного, натужного, изо рта выполз пузырь, розовый, застывший на губах, он то сдувался, то раздувался, и тогда казалось, что он должен лопнуть, но он не лопался, только набухал и шевелился, как живой, глубоководный, что-то переваривающий организм. Потом сквозь кровь, вернее, несмотря на нее, проступила длинная, грубая борозда шрама вдоль правой щеки, похоже, от давнего ножевого удара – я и не заметил его, когда с разбегу врезался в мужика.– Наверное, легкие отбил, – сказал один из ребят, указывая на розовый пузырь на губах.
– Да нет, не легкие, но чего-то точно отбил, – заметил другой. – Надо же, всю лестницу пропахать… – Он помолчал. – Лестницы здесь не то что в хрущевках. Да и ты, видать, придал ему ускорение, – кивнул он мне. – Сам-то жив?
Я ничего не ответил, только кивнул. Я стоял, смотрел на красное, залитое кровью лицо, на колышущийся пузырь на губах и не мог поверить глазам. Адреналин, помутивший голову, постепенно оседал, я уже мог не только реагировать на внешние импульсы, но и хоть как-то соображать.
«Ты, кретин, – подумал я о себе, – чуть человека не убил. – И повторил: – Кретин ты, Толик».
Мне уже было жалко его, помрет вот так невзначай, а я потом всю жизнь мучиться буду и не прощу себе никогда.
Но тут мужик открыл глаза. Сначала он смотрел в пространство, и темные точки зрачков были наполнены лишь одной безжизненной, остановившейся, ничего не выражающей пустотой. Но постепенно в них стала отражаться реальность, потом осознание происходящего, глаза сузились, прошлись по нашим склонившимся лицам, и в них сразу зародился ужас. Не испуг, даже не страх, а неподдельный ужас, животный, душащий, но при этом расчетливый, хитрый. Как будто расчетливость и хитрость наложились на него вторым слоем, и если бы страх отступил, они сразу бы вынырнули на поверхность.
Я сразу же вспомнил, как мужик чуть не выжег Лехе горящим окурком глаз, именно так же расчетливо и хитро, изгаляясь при этом, с прибаутками, с садистской усмешкой в голосе, с подлым чувством своего тупого превосходства. А сейчас глаза залиты ужасом. Тем самым, который появляется у животных, когда они мгновенно переходят от агрессии к бегству, если почувствовали, что противник берет верх.
– Пацаны, не добивайте, пацаны, – зашевелился на губах розовый, с красными подтеками пузырь. – Возьмите все, только не добивайте.
Он был уверен, что мы сейчас добьем его, что мы только для того и склонились над ним, чтобы затоптать до смерти каблуками.
– Да кому ты нужен.
Я отвернулся, его лицо было страшным, даже не из-за крови, не из-за пузыря на шевелящихся губах, даже не из-за залитой кровью борозды шрама. Оно было из другого, неведомого, бессмысленно жестокого, зиждящегося лишь на силе и на хитрости мира – на наглой, сиюминутной силе и на простой, скорее животной, чем человеческой, хитрости. Если бы сейчас сила вновь оказалась на его стороне, он бы снова стал выжигать глаза окурками.
– Тебе «Скорую» вызвать? – спросил его кто-то из ребят.
– Не, не надо. Я отлежусь, дайте только, пацаны, отлежаться. Не надо никого, ни «Скорой», ни вообще никого. – Его глаза снова забегали, перепрыгивая от одного лица к другому, затем на секунду остановились на моем, но только на секунду, сползли, снова забегали. – Я сам оклемаюсь, не надо никого вызывать. – А потом в сторону, как бы и не ко мне: – Это ты меня завалил?
Я ничего не ответил, я отвернулся и стал подниматься по ступенькам, преодолевая одну за другой, наваливаясь на перила, ставя сначала правую ногу и лишь затем подтягивая левую, – от каждого движения резало в боку, но, похоже, я мог терпеть.