Дед умер молодым
Шрифт:
Мысли о давно умершем отце звучали настырной, никогда не стихавшей укоризной, настраивали на покаянный лад. «Виноватым остался ты, Савва Тимофеев, перед родителем, хоть и простил он тебя тогда. Завидуй отцу — нашел он силы перед смертью грехи замаливать, помогла ему в том вера пращуров — истовая, раскольничья, непреклонная. А тебе, критикану, куда преклонить ныне усталую голову, отягощенную сомнениями?»
Впрочем, нет. Вздор все это, сентиментальный вздор. Ни в малейшей степени не повинен сын перед отцом. Сам он, Тимофей Саввич, вступил по жестокосердию своему в противоборство со временем. Да, со Временем с большой буквы. Сколько ни перечисляй заслуги покойного перед отечественной промышленностью и финансами, а стачку Морозовскую из истории не выбросишь. Великий почет оказала старику Курская дорога, выделив специальный поезд для
Думалось об отце сочувственно, жалостливо... По всему видать, замаливал тогда Тимофей Саввич грехи свои на мисхорской даче. И смертный час встретил на родной российской земле. Крым-то, слава богу, тоже Россия еще с екатерининских времен! А здешний, Лазурный этот берег,— сторона вовсе чужая...
— Да, чужая,— вслух повторил Савва Тимофеевич, закуривая, отодвинув так и недописанное письмо.
— С кем это ты, Саввушка, беседуешь? — не без тревоги спросила, входя, Зинаида Григорьевна: не замечала прежде она, чтобы муж говорил сам с собой. И, не дождавшись ответа, продолжала быстро: — Представь себе, молодую Стахееву встретила внизу в вестибюле. Проведать дядюшку приехала, завтра в Монте-Карло собирается. Нет, ты подумай, он-то хорош... Совсем ополоумел с этой рулеткой. Столько просадил — не сосчитаешь. Говорят, принц Монакский его в подданство принимает из жалости, так сказать, в ознаменование заслуг перед игорными домами...
— Смешно, Зина,— скривился Савва Тимофеевич,— нет, пожалуй, не так смешно, как печально. До чего же паши степенства дожили. До какого вырождения!
Миллионер Стахеев — хозяин доходных домов в Москве, хлеботорговец, пароходчик на Волге — стал притчей во языцех из-за баснословных своих проигрышей в Монте-Карло. На худой конец, поговаривали в Москве и Питере, придется ему доживать свои дни пенсионером княжества Монакского.
— Ты вот про Стахеева, старого дурака, вроде анекдот рассказываешь, а у меня из головы не выходят московские, да питерские, да ореховские воротилы, наша с тобой ближайшая родня,— жадная, хищная, бессовестная. Со своим трудовым народом из-за копеек сквалыжпичают, а заграничному жулью миллионы выбрасывают забавы ради...— Подавив вспышку гнева, Морозов нервно закурил, глянул на жену с улыбкой, шутливо и виновато: — Ну, да ладно. Сам-то я тоже хорош... Яблочко от яблони недалеко падает.
Озлобление против родни, против всего родственного ему круга сменилось трезвыми размышлениями:
«Сам-то хорош, сел между двух стульев. Ведь все те требования, которые пытался адресовать комитету министров, были и в прокламациях забастовщиков в Орехово-Зуеве. В ответ категорическое «Нет!» правления. Это ли не ярчайшее доказательство непонимания третьим сословием в России Необходимости «кредита политического доверия» в общественной жизни? Один в поле не воин... Надо было добиваться общественной поддержки через газеты? Да, конечно, есть оппозиционная пресса вообще. А реально какую политическую силу она представляет? Современную прекраснодушную интеллигенцию, что говорит и говорит без конца? Сегодня, пожалуй, готовы действовать только большевики. Но фабрикант Морозов не вписывается в их понятия классовой солидарности!..
Однако лишить меня чувства гражданственности никто не может...»
Зинаида Григорьевна продолжала о своем:
— Нам с тобой, Саввушка, в Монте-Карло не торопиться. У тебя другой азарт... А мне, если и придется отсюда куда ездить, так только в Ниццу — в контору Лионского кредита. Но это уж моя, хозяйкина, забота. А ты тут дома сиди: купайся, загорай, играй с доктором в шахматы...
Текли на Лазурном берегу лазурные дни: солнечные, безветренные, напоенные рокотом моря, ароматами цветов, запахом водорослей, мелодичными напевами разносчиков свежей рыбы и фруктов. Зинаида Григорьевна уже стала привыкать к утренним прогулкам мужа на пляж вместе с доктором. Встречала их, мирно беседующих за завтраком, занятых своими мужскими разговорами. Когда хозяйка расспрашивала Селивановского: «Как он, Николай Николаевич, спокойнее стал?» — тот отвечал: «Все идет хорошо. Не раздражается теперь Савва Тимофеевич, наоборот, очень сдержан. Часами может на море глядеть молча».
«Ностальгия, пожалуй, проявляется по другому,— размышлял Николай Николаевич, пока Морозов обдумывал ответный
ход в шахматной партии.— Да, что гадать, лучше вызвать его на разговор».— Ностальгии по дому еще не чувствую, но писем жду уже с нетерпением,— начал Селивановский.
— Ностальгия — экое ломкое и скользкое слово. Не понимаю и не признаю,— Морозов как-то обиженно пожал плечами.— По-нашенскому, по-русски — тоска, тощища, куда как выразительнее. Но сказать по совести, тосковать я не умею и не люблю, потому что уверен — из любой дали, будь то Париж или, скажем, Чикаго, пароходом ли, поездом ли, доберусь домой в считанные дни,— Савва Тимофеевич сделал паузу и затем, передвинув фигуру, продолжал: — А из этой дыры, куда меня занесло, кажется, нет выхода, как из глубочайшего подземелья.
— Ну, знаете ли,— ответил доктор,— если сей райский уголок воспринимается вами, милостивый государь, как ад, то уж не знаю, что и думать.
Морозов продолжал:
— А вы послушайте, доктор, про сны, что одолевают меня каждую ночь. То водопад какой-то в Швейцарии — красоты необыкновенной, виданный наяву годов тридцать назад, когда я еще с родителями впервые за границу ездил. То Сикстинская мадонна в Дрезденской галерее, то хлопковые поля в Туркестане, то нефтяные вышки в Баку... — тоже впечатления давние, казалось бы, забытые. Почему же все это с такой яркостью, четкостью возникает во сне?
Подумав, доктор ответил:
— Может быть, так выражается ваша тоска по пережитому и уже невозвратному, Савва Тимофеевич.
Морозов уточнил:
— Все это тоска по былой власти, которой, как видите, я нынче начисто лишен. Такова расплата за власть, которой я часто пользовался не задумываясь и далеко не всегда во благо ближним своим.
Шахматная партия кончилась. Доктор, убрав фигуры в коробку, неторопливо шагал по садовой дорожке к гостинице.
А Савва Тимофеевич, оставаясь в тени на скамейке, думал: «Благо ближних... Побеседовать бы на эту тему с богословом дядюшкой Елисеем. В семье нашей, где главным принципом была поговорка «бог-то бог, да и сам не будь плох», он первый понял, что за богатство-то надо расплачиваться душой. А что заслужил? Насмешливопочетное прозвище «профессор по части антихриста» и всеобщую снисходительную жалость».
Тем временем Селивановский говорил Зинаиде Григорьвне:
— Думаю, ограничивать его досуг теперь незачем. Если захочет пообщаться с кем-либо посторонним, мешать не следует.
А пациент, поднадзорный доктора и жены, ни с кем, кроме них двоих, не стремился общаться...
Но вот однажды, будучи один в аллее парка, Савва Тимофеевич остановил проходящего мимо человека, никому в Канне не знакомого, добрых полчаса толковал с ним, сидя на скамейке. Потом, вынув из внутреннего кармана пакет, сказал вполголоса: «Это последнее. Все, что смог».
После этих слов, хорошо запомнившихся Зинаиде Григорьевне (она тихонько подошла к скамейке в конце беседы), незнакомец поспешно откланялся. Очень поспешно,— это тоже запомнилось Зинаиде Григорьевне.
— Опять, Савва, они? — с тихой укоризной спросила жена мужа.
Савва Тимофеевич ответил раздраженно:
— Сделай милость, Зина, помолчи. Устал я от расспросов, доносов, угроз...
— Ты о чем, не пойму?
— Не понимаешь!.. А пора бы начать понимать. Всю жизнь вместе прожили, но будто стена между нами выросла. Да, понимаешь, Зина, не замечаешь ты очень многое и дома, в России, и тут. Потому и неуместны твои расспросы о моих друзьях, о деньгах для них... А уж доносы, угрозы — это охранка... Сколько прохвостов в гороховых пальто слонялись за нашей садовой оградой на Спиридоньевке? И в Берлине, и в Виши немало этой шушеры толкалось вокруг гостиниц. И наверняка за тем, который был здесь у меня, потянулся изрядный хвост. В Москве не обходил меня вниманием покойный великий князь. Не забывает и теперь заграничная агентура охранки. Как собаки по следу волка идут. Спят и видят — как бы затравить матерого зверя...
— Что ты говоришь, Савва... Да у тебя просто мания преследования... Оберегают власти твой покой, как, впрочем, и покой всех благономеренных граждан.
И тут Савва Тимофеевич, дотоле поддерживавший разговор вполголоса, вдруг взорвался:
— Кто благонамеренный? Я? Я, видевший питерские улицы девятого января? Я, лично знакомый с августейшими дегенератами из романовской семьи? Я, работавший в Поволжье на борьбе с* голодом... Нет, милая моя, оставаться благонамеренным после всего пережитого — значит потерять человеческий облик.