Декабристы. Судьба одного поколения
Шрифт:
Только одна трагическая история нарушила мирное течение читинской жизни. Сухинов, сподвижник Сергея Муравьева по черниговскому восстанию, был одним из немногих декабристов, которым удалось скрыться от ареста. Когда картечь рассеяла черниговцев, он спрятался в крестьянской избе, потом перебрался в Кишинев и едва не перешел границу. Но безденежье помешало ему, и он был арестован. Судили его не в Петербурге, а в Могилеве, вместе с большинством офицеров и солдат-черниговцев. Солдат прогнали сквозь строй и разослали по кавказским гарнизонам [18] . А офицеров отправили в Сибирь так, как отправляют уголовных — пешком. Долгий путь проделали они в тяжелых условиях, шли больше полутора лет! Сухинов был очень озлоблен всем пережитым, он принес с собой в Сибирь революционный дух и жажду мести. Когда по дороге в Зерентуйский рудник, куда он был назначен, в Чите его повидали Трубецкая и Волконская, они сразу заметили, в каком он душевном состоянии и умоляли его спутников, Модзалевского и барона Соловьева, удержать его от необдуманных поступков. Но Сухинов, ни с кем не советуясь, пошел своей дорогой. В Зерентуе он сошелся с уголовными и задумал вместе с ними поднять восстание на всех Нерчинских рудниках,
18
Наказание было менее жестоко, чем это представляется. Солдаты, очевидно, пощадили своих товарищей и все наказанные смогли пешком вернуться в казармы, смеясь и слегка пошатываясь. Только двух разжалованных унесли замертво, т. к. солдаты не хотели отказаться от мстительной жестокости по отношению к дворянам. Невеста одного из них присутствовала при наказании и сошла с ума.
Привилегии женатых были велики. Жены постепенно выстроили себе дома на единственной улице и после их отъезда сохранившей в их память название «Дамской». Мужья сначала имели с ними свидания в тюрьме, но постепенно получили разрешение уходить домой, к женам, на целый день. Сначала ходили в сопровождении часового, который мирно дожидался их на кухне, где его угощала кухарка, а впоследствии они переехали в домики жен. Дамы вносили с собою столько света в жизнь заключенных, были окружены таким обожанием и поклонением, что невольно и на их мужей тоже падала частица этого света. Жены были особенные, священные существа; они приносили с собою надежду на будущее и воспоминание о прошлом, связь с внешним миром и сознание того, что они не простые каторжники, что у них есть опора и защита. Они были воистину их ангелами-хранителями, как сказал в стихах Одоевский. Недаром Завалишин завидовал их мужьям.
«Нашей юношеской поэмой» называл жизнь в Чите Иван Иванович Пущин, Не всё, разумеется, было идиллией в этой жизни. Кроме отсутствия свободы были внутренние трения, зависть и раздражение, неизбежные в каждом человеческом обществе. Отголоски этого слышны в воспоминаниях Завалишина. Ему всюду мерещились козни и привилегии аристократов; ему казалось, что камера, в которой он жил, называлась Новгородом потому, что в ней жили он и такие же независимые люди; что в камере, носившей название Москва, сосредоточились ненавистные ему баре, а в третьей камере, Вятке, или мужичьей, бедная армейщина, превратившаяся в лакеев и прислужников аристократов. Мы не знаем, многие ли разделяли чувства Завалишина. Он был полон зависти к тому, что некоторые из заключенных получали больше посылок и писем, что им лучше живется, несмотря на общую артель. Впрочем, и самая артель казалась ему созданной только для того, чтобы маскировать роскошный образ жизни богатых. И самой привилегированной группой, самой «аристократической» представлялись ему женатые товарищи.
Постепенно в Читу приехало 9 женщин. Первой была милая Александра Григорьевна, жена Никиты Муравьева. Для того, чтобы соединиться с мужем, она покинула в России на попечении бабушки Екатерины Федоровны Муравьевой своих двух девочек. В читинском остроге, кроме её мужа, содержался любимый брат её, Захар Чернышев, двоюродный брат Вадковский и зять её, Александр Михайлович Муравьев. Бедной Александре Григорьевне тяжко пришлось в Сибири, и не потому только что она была с детства избалована жизнью и выросла в огромном богатстве. Но она страстно любила своего Никитушку и была полна женского, преданного честолюбия по отношению к мужу, которого считала гениальным. При вспыльчивости, страстности и раздражительности натуры, ей было нестерпимо видеть его в арестантском халате, без надежд, без будущего, в полной власти тюремного начальства.
Приехала маленькая, вечно возбужденная и восторженная Наталья Дмитриевна Фонвизина, бывшая много моложе своего доброго и почтенного мужа; приехала Ентальцева, Давыдова, Коновницына, Нарышкина. В начале 1828 года приехала молодая, веселая француженка, Полина Гебель, героическими усилиями добившаяся у самого государя разрешения поехать к Анненкову и выйти замуж за того, с кем она уже была в связи до его ареста, кто был отцом её ребенка (как и всем женам, ей пришлось оставить его в России, чтобы больше никогда не увидеть). Её латинский темперамент, постоянная энергичная деятельность, веселый смех, неправильный русский язык, вносили большое оживление в читинскую жизнь. А перед самым концом пребывания декабристов в Чите, получил известие о том, что у него нашлась невеста, Ивашев. Этой невестой оказалась тоже француженка, молоденькая дочь гувернантки, служившей два года в их семье, Камилла Le Dentu. Общепринятая версия этой истории такова: молодая девушка была уже давно влюблена в блестящего офицера, но не смела и мечтать о взаимности. После осуждения Ивашева, она стала хиреть и чахнуть. Мать, при виде болезненного состояния дочери, стала допытываться, в чём дело и с трудом узнала о её безнадежной любви. Она решилась раскрыть тайну этой любви родителям Ивашева, и те передали обо всём сыну. От него зависело принять или отвергнуть предложение девушки, готовой соединить с ним свою судьбу. Скептики не верили в эту историю. Завалишин злорадно подбирал все не говорящие в пользу невесты слухи: она просто делала выгодную партию, Ивашевы купили ее для сына за 50 000 рублей.
Правда не совпадала ни с красивой легендой, ни с злобной клеветой. Может быть, и действительно в её детских отношениях с молодым и милым Basil’ем было увлечение с её стороны; может быть, его пришлось выдумать, чтобы этой трогательной историей добиться разрешения начальства и сделать этот брак приемлемым для жениха. Камилла отнюдь не была экзальтированной натурой. Это была просто милая, трезвая, неглупая девушка, настоящая благоразумная француженка. В поступке её была доля разумного расчета. Она с одной стороны вступала и даже не как равная, а как благодетельница и добрая фея, в богатую и аристократическую семью, которой она и её мать были многим обязаны.
Но в то же время она становилась женою ссыльно-каторжного, отправлялась в далекую, ужасную страну и, может быть, невозвратно, т. е., значит, всё же была в её поступке доля самопожертвования. Но и в расчете не было ничего дурного, — мало ли кто выходит замуж без страстной любви. Наоборот, было в этом браке что то жизненно простое и, не так как в легенде, а попросту, по житейскому, хорошее и трогательное. Rien que de tr`es honn^ete, как говорят французы. Но, кажется, именно эта история переполнила меру терпения Завалишина. Камилла не успела уже приехать в Читу. Декабристов перевели оттуда в новую тюрьму, в Петровский Завод.Переход на Петровский Завод
Известие о том, что придется покинуть Читу, взволновало декабристов. Приходилось менять на неизвестное ту жизнь, которая постепенно наладилась, которую они успели полюбить. Пугал предстоящий долгий переход пешком осенью. Петровский Завод, передавали, был местом «невыгодным»; говорили, что каземат расположен на болоте и дурно построен, вследствие воровства инженеров и что в камерах не прорубили окон. Шли споры и хлопоты в обычной при переменах жизни атмосфере нервной суеты. К тому же самый факт постройки новой тюрьмы был опровержением всех слухов о близкой амнистии.
Вероятно, никому не было так грустно в это время, как Завалишину. В Чите оставлял он семейство, относившееся к нему с тем преклонением, которое было ему нужно, как воздух. Уже год тому назад маленькая, живая Полина Гебель-Анненкова (ее звали теперь Прасковьей Егоровной), вызвала его к частоколу и сообщила удивительную новость. Жена горного начальника Смольянинова, женщина набожная и благочестивая, давно уже обратила внимание на узника, погруженного в чтение книг и питающегося чуть ли не акридами, и стала посылать ему из своей кухни вегетарианские обеды. И вот он услышал, что одна из её шести дочерей, Апполинария Семеновна, любимица матери, готова выйти за него замуж. Вскоре ему устроили свидание с девицей. Красота её по словам всегда верного себе Завалишина не произвела на него ни малейшего впечатления. Как человек, посвятивший себя высшему служению, он хотел, чтобы жена была ему достойной помощницей для достижения высших нравственных целей. И всё же, когда смущенная семнадцатилетняя девушка молча протянула ему свою дрожащую руку, он тоже смутился, хотя и вспомнил быстро, что не должен поддаваться влиянию красоты. Решимость девицы обнаруживала в ней возвышенный дух, но ей не доставало образования. Он мог бы исправить этот недостаток, но для этого требовалось постоянное влияние, а получить разрешение на брак не было никакой надежды: ему оставалось еще 17 лет заключения! Всё это он и высказал Аполлинарии Семеновне. Попросив извинения, что не может хорошо выразить свои мысли и чувства, «особенно посторонним, с которыми она не привыкла и просто разговаривать», девушка всё же «в очень приличных выражениях», постепенно одушевляясь, но с глубоким спокойствием сказала, что просит его решить вопрос по отношению только к самому себе; что она не сомневается, что будет счастлива и боится одного: «не слишком ли смело с её стороны, что она сможет быть в чём нибудь полезна человеку, который, по общему свидетельству, до такой степени жертвует собой для общего блага». Она готова была ждать хотя бы 17 лет и усердно учиться. Завалишин принялся за воспитание своей будущей жены, но теперь этот курс откладывался на долгое время.
Для перехода на Петровский Завод заключенных разделили на две партии. Первая вышла за два дня до второй. Осужденные высших разрядов были по большей части во второй партии; ее сопровождал поэтому сам Лепарский, а с первой шел его племянник, плац-майор. Дамы ехали в повозках с теми партиями, где были их мужья, и только Муравьева и Волконская, ожидавшая ребенка, уехали вперед.
Путешествие, мысль о котором сжимала страхом сердца, оказалось неожиданной радостью; словно цветок, упавший на грудь узника, словно чистая ключевая вода в берестовом ковше измученному от зноя. Каждое путешествие — немного освобождение: хорошо вырваться из колеи будней и труда, сбросить груз повседневных привычек. В путешествии есть та же освобождающая сила, какая радует в искусстве, то же бескорыстное, не направленное на практические цели наслаждение. Для декабристов же путешествие было не только символическим освобождением от связанностей жизни, но и реальной свободой от острога. После неподвижности — движение, после тюрьмы — свежий воздух, запах трав и цветов. Пусть это было только переселением в новую и худшую тюрьму! В душе, где-то глубоко под сознаньем, жила иллюзия, что этот путь в неизвестное — путь к свободе. К тому же политическая атмосфера на западе в это время раскалялась и оживали в душе надежды на какие то перемены.
Осень, после недолгих дождей, выдалась в тот год прекрасная. Процессия двигалась со взводом солдат в авангарде, другим в арьергарде, и конвойными с примкнутыми штыками по сторонам; кругом гарцевали казаки. В середине двигались возы с поклажей, на которых разрешено было ехать только больным, или имеющим боевые ранения, остальные шли пешком. Во второй партии открывал шествие Завалишин, в круглой шляпе с огромными полями, в странном черном одеянии — не то квакерский проповедник, не то Ринальдо Ринальдини. Этот «мужичек с ноготок» держал в одной руке палку выше своего роста, а в другой книгу, которую читал на ходу. За ним шел Якушкин в курточке, другие декабристы в женских кацавейках, долгополых сюртуках, испанских плащах, блузах. Словно вывели на прогулку умалишенных!
Более 600 верст пути были пройдены в полтора месяца. Выходили часа в три ночи, к восьми или девяти утра уже оканчивали переход и располагались на отдых. Останавливались в поле, ночевали в юртах, по 4–5 человек в каждой. Из-за неудобства этих ночевок дамы скоро уехали вперед, на Верхнеудинск. Места для отдыха и ночевок выбирались живописные, каких множество за Байкалом. Они проходили мимо прекрасных березовых рощ и сосновых лесов, мимо чистых сибирских озер — Яарвинского, Укиерского, на берегу которого собирали сердолики. В каждой партии выборный староста или хозяин (Сутгоф в одной, в другой Розен) отправлялись со служителями вперед, на место отдыха, и приготовляли самовар и обед. На отдыхе садились, или вернее ложились пить чай. Дым очагов таял в степном воздухе, порой слегка попахивал угаром самовар. И головы угорали от непривычно чистого воздуха, от свободы и движения, и как-то особенно легко и приятно было разговаривать. Кто-нибудь по очереди дежурил. После обеда, часа два-три отдыхали, а когда жара спадала, выходили гулять. Потом пили чай и снова беседовали до вечера.