Дела твои, любовь
Шрифт:
— Ты говоришь сейчас об исключениях, а не о правиле. Конечно, находятся люди, которые решают положить конец своей жизни и делают это. Но их очень мало, и потому каждый такой поступок производит на окружающих большое впечатление: он противоречит всеобщему стремлению продлить существование того, что дорого, насколько это возможно. Большинство из нас хочет именно этого, мы полагаем, что у нас еще очень много времени, и, когда что-то кончается, мы просим продлить его еще ненадолго, хотя бы чуть-чуть. Что касается "рук, которые убивают", как ты выразилась, то никогда не следует говорить о них как о "наших руках". Они кладут конец, как кладет конец болезнь или несчастный случай, — я хочу сказать, что это внешние силы, даже если человек, который умер, сам виноват в своей смерти: потому что неправильно жил, потому что подвергал себя риску, наконец, потому что сам убил кого-то и пал жертвой мести. Даже самый кровавый мафиози, даже Президент Соединенных Штатов — если брать конкретные примеры людей, постоянно подвергающихся риску быть убитыми, ежедневно помнящих об этом, живущих с этой мыслью, — не хотят, чтобы гроза наконец разразилась, чтобы закончилась наконец эта пытка, пришел конец тревогам и невыносимому страху. Они не хотят, чтобы закончилось то, что у них есть, каким бы ужасным и тягостным оно ни было. Они проживают каждый день с надеждой, что следующий тоже наступит, что он будет точно таким же, как день сегодняшний, или очень похожим на него. Если сегодня я существую, то почему не должен буду существовать завтра? А завтрашний день ведет за собой послезавтрашний, а тот — следующий, и так продолжается без конца. Так живем мы все: те, кто доволен своей жизнью, и те, кто ею недоволен. Так живут счастливцы и те, кому не повезло. И, если бы это зависело только от нас, мы жили бы так до конца света.
Я подумала, что он запутался или хочет запутать меня. Руки, которые убивают, не являются нашими лишь тогда, когда действительно убиваем не мы сами. Но в любом случае они принадлежат кому-то, кто говорит о них "мои руки". Чьими бы они ни были, нельзя утверждать, что они никогда не хотели, чтобы кто-то перестал быть живым и стал мертвым: нет, они хотят именно этого, больше того, они не могут ждать, пока случай или время сделают свою работу, и берут выполнение задачи на себя. Они-то как раз и не желают, чтобы все продолжалось бесконечно, — наоборот, они стремятся убрать кого-то, разрушить сложившийся уклад. Они никогда не скажут о своей жертве: "She should have died hereafter".Они скажут: "He should have died yesterday''— "Тебе следовало бы умереть вчера". Или давно, или сто лет назад. Лучше бы ты вообще не родился и не оставил никакого следа в этом мире — тогда
Он сделал еще глоток, прокашлялся, словно собираясь с мыслями, и продолжил:
— Удивительно, но когда что-то обрывается или когда кто-то умирает, то в большинстве случаев по прошествии времени это начинает восприниматься как должное и даже как необходимое. Этому начинают даже радоваться. Пойми меня правильно: дело не в том, что люди начинают радоваться чьей-то смерти, тем более убийству. Это горе, память о котором остается навсегда. Но жизнь продолжается, происходят новые события, и они кажутся нам очень важными, куда более важными, чем все, что происходило с нами прежде. И приходит день, когда мы уже не можем представить свою жизнь без того, что в ней случилось… Не знаю, как объяснить… Мы не можем представить себе, как мы жили бы, если бы не произошло то, что произошло. "Моего отца убили во время войны, — говорит кто-то с горечью, глубокой тоской или гневом. — Пришли к нам домой ночью, забрали его и бросили в машину. Я видел, как он сопротивлялся, как его тащили — схватив под руки, словно у него отказали ноги и он не мог идти сам. Его увезли за город и там пустили ему пулю в затылок, а потом бросили труп в канаву — в назидание другим". Тот, кто произносит эти слова, без сомнения, скорбит о своем отце и всю жизнь будет питать ненависть к убийцам, хотя это будет абстрактная ненависть, ведь он не знает, кто были эти люди, не знает их имен — обычное дело, так всегда было во время Гражданской войны: люди знали лишь, что это были "они", те, кто сражался на другой стороне. Но смерть отца — это и факт его собственной жизни: именно этот факт в значительной мере сформировал его как личность, и он уже никогда не откажется от него, не захочет, чтобы его не было, потому что это значило бы отказаться от себя самого, стереть самого себя и не оставить себе замены. Он сын человека, зверски убитого во время той жестокой войны, он жертва, он стал сиротой по вине других людей — и это его суть. Это заставило его жить так, как он жил, поступать так, как он поступал. Это его история, его корни. И он уже не может желать, чтобы того, что произошло, не произошло, потому что, если бы этого не произошло, он был бы сейчас другим, а каким — он не знает, не имеет ни малейшего представления. Он не может даже представить себе, каким он мог бы стать и какие отношения сложились бы у него с отцом, если бы тот продолжал жить: любил бы он его, ненавидел бы или был бы к нему равнодушен. Но самое главное — он не может представить своей жизни без этого горя и без этой ненависти, которые сопровождают его с самого детства. Жизнь такова, что все мы в конце концов свыкаемся со своими историями, даже если не хотим себе в этом признаться. Почти никто не признается себе в этом, и все жалуются на судьбу.
Не возразить на это я не могла:
— Луиса всегда будет сожалеть о том, что произошло. Как можно не сожалеть о том, что твоего мужа зарезали — зарезали по ошибке, глупо и жестоко, без всякой причины и без всякой вины? Никто не сможет успокоиться и примириться с тем, что его жизнь разрушили навсегда.
Диас-Варела смотрел на меня, облокотившись на стол и подперев щеку кулаком. Я отвела глаза: меня смущал его неподвижный непроницаемый взгляд. Возможно, он просто задумался и взгляд его затуманился, или, может быть, я не умею читать по глазам, или у него близорукость и он носит линзы, но мне казалось, его раскосые глаза спрашивали меня: "Почему ты не хочешь меня понять?" — и в этом вопросе была не досада, а сожаление.
— Это заблуждение, — заговорил он через несколько секунд, не отводя взгляда и не меняя позы, словно он не говорил, а слушал. — Это заблуждение, свойственное маленьким детям, но встречающееся и у многих взрослых людей, которым до конца дней так и не удается понять, что такое жизнь, которые словно и не набираются опыта за долгие годы. Заблуждение верить, что настоящему никогда не придет конец, что то, что нам дано, — дано навсегда и будет и дальше сохраняться в неизменном виде. На самом деле следует помнить, что ничто не вечно, что все может измениться в любую минуту из отпущенного нам времени, как бы мало нам его ни оставалось. И мы постепенно учимся понимать: то, что вначале казалось нам потрясением, в один прекрасный день может перестать волновать нас, станет всего лишь еще одним событием в жизни, еще одним фактом. Что придет день, и мы даже не вспомним о человеке, без которого когда-то не мыслили своего существования, из-за которого теряли покой и сон, без которого дышать не могли, чьи слова и чье присутствие были смыслом каждого прожитого нами дня. И когда мы вдруг о нем вспомним, то лишь пожмем плечами и единственное, что подумаем, будет: "Где-то она сейчас?" — но нам даже не захочется получить ответ на свой вопрос, нам это уже будет безразлично. Какая нам разница, что стало с нашей первой девушкой, звонка от которой или встречи с которой мы ждали с таким нетерпением? Да и что стало с предпоследней, нам тоже не важно — ведь мы уже год с ней не виделись. Какое нам дело до наших друзей — школьных, университетских и тех, что были потом, — хотя вместе с ними пройдены такие длинные и такие важные этапы нашей жизни, хотя нам казалось, что мы никогда с ними не расстанемся? И что нам за дело до тех, кто нас бросил когда-то, кто ушел, кто повернулся к нам спиной, кто нас предал? Мы их давно забыли, от них остались лишь имена, услышав которые мы и вспоминаем об этих людях. И о мертвых мы тоже забываем: они умерли и, значит, бросили нас. Моя мать умерла двадцать пять лет назад, и, хотя я считаю себя обязанным грустить, вспоминая о ней (и хотя мне действительно становится грустно), это нельзя сравнить с теми чувствами, которые я испытал тогда. Я уже никогда не заплачу, а ведь я рыдал, потеряв ее. Сейчас это всего только факт: моя мать умерла двадцать пять лет назад, и с тех пор у меня нет матери. Это часть меня, это (в числе многих других факторов) сформировало мою личность. То, что я с юных лет остался сиротой, — это просто факт. Как и то, что я холостяк, или то, что многие в детстве остались сиротами, или что кто-то был единственным ребенком в семье, а кто-то — младшим из семерых братьев и сестер, что кто-то сын военного, а другой — сын врача или преступника. Какая разница? Со временем все становится лишь фактом, и никто не придает этому факту особого значения. Если мы решим написать историю своей жизни, она уместится в несколько строчек. Ты говоришь, что жизнь Луисы разрушена. Но это та жизнь, которая у нее была, которая есть сейчас. Но это не будущая ее жизнь. Подумай, сколько времени она еще будет ходить по этой земле! Время для нее не остановится: никто и никогда не остается ни в одном отрезке времени, тем более в том, в котором человеку плохо. Все преодолевают тяжелые периоды и живут дальше. Кроме тех, конечно, чей ум болезнен и слаб и кто находит для себя утешение и покой в том, что замыкается в своем несчастье. Хуже всего то, что люди, на которых вдруг обрушивается страшная, непоправимая беда, полагают (и даже требуют этого!), что мир должен рухнуть после того, что случилось с ними. Но мир не рушится, жизнь идет своим чередом и заставляет жить того, кто, как ему кажется, жить уже не может. Она не дает просто уйти, как уходят из зала зрители после спектакля, если, разумеется, несчастный страдалец не решит покончить с собой. Такое тоже иногда случалось, не спорю. Но очень редко, а в наше время не случается почти никогда. Луиса может замкнуться в себе, перестать на какое-то время общаться с кем-либо, кроме членов семьи и кроме меня, если, конечно, она от меня еще не устала и если по-прежнему нуждается во мне, но ей и в голову не придет свести счеты с жизнью — хотя бы потому, что у нее двое детей, о которых нужно заботиться. К тому же слабость — не в ее характере. Пройдет время (пусть даже много времени), и боль и отчаяние постепенно ослабят хватку, она выйдет из оцепенения, а самое главное — она свыкнется со своим новым положением. "Я вдова", — будет она думать о себе. Или: "Я овдовела". Это и будет факт. Это будет то, что она станет говорить людям, с которыми ее будут знакомить, если они захотят узнать о ее семейном положении. Наверняка она даже не захочет вдаваться в подробности, не станет уточнять, как стала вдовой: это слишком страшная история, не стоит посвящать в нее почти незнакомого человека, не стоит пугать его. И о ней будут рассказывать то же самое, а то, что о нас рассказывают, лишний раз убеждает нас, что мы именно таковы. Даже если то, что о нас рассказывают, не совсем правда, даже если о нас судят поверхностно — в конце концов, каждый из нас для окружающих лишь набросок, лишь расплывчатый абрис. "Она вдова, — станут говорить о ней. — Ее муж погиб при ужасных и так до конца и не выясненных обстоятельствах. Его убили на улице, но я и сама уже точно не помню — не то на него напал какой-то сумасшедший (или это был наемный убийца?), не то его хотели похитить, а он сопротивлялся изо всех сил, и тогда его решили прикончить на месте. Скорее всего, последнее: он был человек состоятельный, ему было что терять. Но точно не знаю, врать не буду". А когда Луиса снова выйдет замуж, а это произойдет самое позднее года через два, в ее жизни появится новый факт, и она перестанет думать о себе "Я овдовела" или "Я вдова", потому что больше не будет вдовой. Она станет думать: "Мой первый муж умер, и с каждым днем я вспоминаю его все реже. Я не видела его очень давно, а этот, другой, мужчина всегда рядом со мной, и это навсегда. Немножко странно называть его мужем, но он занял место первого в моей постели и постепенно вытесняет его из моей памяти. Каждый день понемножку, каждую ночь по чуть-чуть".
К этому разговору мы возвращались еще не раз. Сейчас мне кажется, что при каждой нашей встрече — а это происходило не часто — мы говорили о Луисе. И начинал всегда Диас-Варела. Я почему-то не могу называть его Хавьером, хотя обращалась к нему по имени и, когда думала о нем, называла именно так. Я думала о нем по ночам, вернувшись домой после нескольких часов, проведенных в его постели (в чужих постелях долго не задерживаются, разве что хозяин постели приглашает тебя остаться в ней до утра, но он меня никогда не приглашал, а, наоборот, всегда придумывал какой-нибудь предлог, чтобы заставить уйти, — и совершенно напрасно: я никогда и нигде не задерживаюсь дольше, чем это необходимо). Перед тем как закрыть глаза, я смотрела в открытое окно на деревья, что растут перед домом. Я едва могла различить их очертания (рядом с ними нет фонаря), но я слышала, как шумят в темноте их листья, словно предвещая грозу — в Мадриде грозы собираются часто, но не всегда разражаются. "Какой в этом смысл, по крайней мере, для меня? — думала я. — Он не притворяется, не обманывает меня, не скрывает, о чем на самом деле мечтает, что жаждет заполучить. Даже если бы он хотел это скрыть, ему не удалось бы: это слишком заметно. Он ждет, пока она выйдет из оцепенения и снова начнет замечать то, что ее окружает. И когда начнет смотреть на него другими глазами — не как на верного друга, которого оставил ей в наследство покойный муж. Ему нужно проявлять крайнюю осторожность, делая каждый из шажков (а это должны быть очень маленькие шажки) к сближению, чтобы не быть заподозренным в неуважении к ее горю или, того хуже, в неуважении к памяти ее мужа. И еще ему нужно следить за тем, чтобы в ее окружении не появился кто-нибудь другой — любой может стать соперником: даже самый некрасивый, даже самый глупый, даже самый занудный и самый никчемный. Опасность подстерегает повсюду, и нужно быть начеку. А пока он поджидает свою добычу, он встречается со мной и, вероятно, с другими женщинами тоже (мы условились не задавать друг другу вопросов), и мне начинает казаться, что по отношению к нему я поступаю так же, как он поступает по отношению к Луисе: пытаюсь незаметно привязать его к себе, надеюсь стать незаменимой, чтобы ему было трудно решиться расстаться со мной, когда придет время. Некоторые мужчины с самого начала предупреждают: "Между нами никогда не будет ничего более серьезного, чем то, что есть. И если ты надеешься на большее, лучше расстанемся прямо сейчас", или: "Ты у меня не единственная и никогда единственной не будешь. Если тебя это не устраивает, поищи себе другого", или (так сказал мне Диас-Варела): "Я люблю другую, но она пока не может ответить мне тем же. Однако когда-нибудь это случится. Мне нужно набраться терпения и ждать. Не будет ничего плохого в том, что ты, пока длится ожидание, развлечешь меня, если хочешь. Но помни: мы лишь временные спутники. Нам друг с другом интересно, нам хорошо в постели, мы просто добрые друзья". Нет, конечно, он не произносил этих слов, но они и не были нужны: все и так было понятно. Бывает,
что мужчины, которые с самого начала предупреждают о том, что не рассматривают свои отношения с женщиной как серьезные, потом начинают думать иначе, а женщины — почти все оптимистки и к тому же очень самоуверенные (намного более самоуверенные, чем сильный пол), и потому они очень скоро забывают, какая роль отведена им в отношениях с тем, кого они любят. Мы рассуждаем так: он переменится, со временем он поймет, что ему без меня не обойтись, что я не такая, как другие женщины, с которыми он встречался раньше, в конце концов он пресытится всеми этими женщинами (мы даже начинаем сомневаться в том, что эти женщины вообще существовали, и предпочитаем думать, что, кроме нас, у него никого и нет, и тем больше убеждаемся в этом, чем дольше встречаемся с ним и чем больше влюбляемся в него). Мы убеждаем себя: стоит еще немного потерпеть — и я навсегда останусь рядом с ним. Мы знаем, что он нас не любит так, как любим его мы, но надеемся, что наша преданность и наше постоянное — незаметное, ненавязчивое — присутствие рядом будут в конце концов вознаграждены, и то, что мы получим, будет куда ценнее, чем то, что мы получили бы, если бы настаивали и требовали. Мы знаем и то, что, если такое произойдет и мы будем праздновать победу, мы никогда и ни в чем не будем уверены до конца. Но мы согласны и на это — пусть только наша заветная мечта сбудется. Однако в том, что она сбудется, нельзя быть уверенной до самой последней минуты, до того как борьба закончится. И даже самые самоуверенные (и имеющие для самоуверенности все основания), даже те, кем все вокруг восхищаются и кого все, кажется, готовы носить на руках, могут потерпеть сокрушительное фиаско: мужчины не собираются сдаваться и в конце концов делают то, о чем предупреждали. Я не принадлежу к этому разряду женщин — я не самоуверенна, и я не лелею надежд. Единственное, на что я надеюсь, — это что у Диаса-Варелы ничего не получится с Луисой. И тогда, возможно, если мне очень повезет, он останется со мной — просто чтобы не искать никого другого. Даже самые деятельные, даже самые неугомонные мужчины могут иногда потерять всякую охоту что-либо предпринимать. Это случается с ними после долгого и безрезультатного ожидания или после тяжелого поражения. Мне не важно, что я буду всего лишь заменой, — в конце концов, каждый из нас становится заменой кого-нибудь. Диас-Варела хочет заменить Луисе ее покойного мужа, его самого может заменить мне Леопольдо (я не сбрасываю его со счетов, хотя он и не слишком мне нравится. — наверное, держу его на всякий случай), с которым я начала встречаться незадолго до того, как столкнулась с Диасом-Варелой в Музее естествознания и долго слушала, как он говорил, и все смотрела и смотрела на его губы (до сих пор, когда мы встречаемся и он начинает говорить, я отрываю взгляд от его губ лишь затем, чтобы посмотреть в его затуманенные глаза). Возможно, и сама Луиса когда-то была для Десверна лишь заменой, кто знает? Она ведь была второй женой этого улыбчивого человека, который и представить себе не мог, что кто-нибудь может причинить ему вред или бросить его (и вот, поди ж ты: его убивают ножом посреди улицы, и скоро его забудет жена). Да, мы очень часто становимся заменой тех, о ком даже никогда не слышали, но кто был дорог тем, кто сейчас дорог нам. Тех, с кем наши любимые не смогли быть рядом, или тех, кто был рядом с ними долго, но потом (устав от них или пресытившись ими) их покинул, не оставив следа, — лишь завихрилась дорожная пыль. Или тех, что когда-то тоже любили наших любимых, но потом умерли, оставив в сердцах близких глубокую рану, которая со временем затянулась. Мы не первые, мы не избранные: мы лишь те, кто оказался под рукой. Мы остатки, мы выжившие, мы то, на что соглашаются за неимением лучшего, — но сколько великих историй любви начиналось именно так, сколько прекрасных семей было построено на фундаменте из этого не слишком благородного материала! Мы все — результат случайностей, результат компромиссов. Мы появились потому, что кто-то был отвергнут, кто-то был слишком робок, а кто-то потерпел неудачу. Но, несмотря на это, мы готовы жизнь отдать, чтобы остаться рядом с теми, кого в один прекрасный день нашли на чердаке, или приобрели на дешевой распродаже, или случайно выиграли в карты. Или с теми, кто нашел нас самих в куче мусора. Невероятно, но нам удается убедить себя в том, что это и есть тот единственный, предназначенный нам человек, и мы полагаем, что нас с ним свела судьба, хотя на самом деле это была всего лишь лотерея на деревенской ярмарке в конце лета.Потом я гасила лампу на ночном столике, и через несколько секунд уже могла видеть деревья более отчетливо, и засыпала, глядя (или мне лишь казалось, что я их вижу?) на колеблемые ветром листья. "Какой во всем этом смысл? — думала я. — Наверное, только в том, что все мы готовы ухватиться за соломинку, все рады любому проблеску надежды. Быть рядом с ним еще один день, еще один час, даже если этого часа придется ждать долгие годы. Робко ждать новой встречи, даже если до этой встречи придется прожить множество пустых, ничем не заполненных дней. Мы отмечаем в записной книжке те дни, когда он позвонил, или те, когда мы виделись, подсчитываем, сколько уже дней от него нет вестей, и до глубокой ночи ждем, не решаясь причислить и этот день к прожитым зря — вдруг все же зазвонит телефон, и он прошепчет в трубку какие-нибудь глупости, и нас охватит безмерная, неизъяснимая радость, и жизнь покажется прекрасной и милостивой к нам. Мы вслушиваемся в каждый звук его голоса, в каждое глупое слово, пытаясь уловить в этих словах глубокий скрытый смысл, которого в них нет и которым мы сами наполняем их в своем воображении, мы снова и снова перебираем эти слова в памяти — нам кажется, в них звучит обещание счастья. Нам дорог этот звонок. Даже если то, что мы услышали, было наглой ложью, даже если с нами говорили грубо, даже если позвонили лишь затем, чтобы под каким-нибудь надуманным предлогом отменить встречу. "По крайней мере, он вспомнил обо мне", — с благодарностью думаем мы. Или: "Это обо мне он вспоминает, когда ему скучно или когда у него не ладится с тем, кто для него важен: с Луисой. Возможно, я у него на втором месте, сразу же после нее. А это уже кое-что значит!" Иногда кажется, что все устроится, стоит исчезнуть тому, кто занимает первое место (такие мысли часто приходят в голову младшим братьям королей и принцев. И даже их менее близким родственникам, и даже бастардам, которые знают, что в этом случае они тоже продвинутся с десятого места на девятое или на пятое с шестого, с четвертого на третье, и может наступить минута, когда все они молчаливо выразят общее желание: "Не should have died yesterday"или "Ему следовало умереть вчера, или давным-давно", — а потом самые дерзкие подумают: "Еще не все потеряно. Он может умереть завтра, и для послезавтра это будет вчера. Если сам я до послезавтра доживу"). Нам не стыдно перед самими собой за эти мысли — в конце концов, кто будет нас судить? Да и свидетелей нет. Когда вожделенная цель недоступна, воображение подсказывает нам тысячу способов достичь ее. И в то же время мы готовы довольствоваться малым: увидеть его, ощутить его запах, различить вдалеке его силуэт, почувствовать его приближение. Достаточно видеть, как он уходит, пока еще не скрылся за горизонтом, пока не совсем исчез, пока вьется вдали пыль, поднятая его ногами.
От меня Диасу-Вареле не нужно было скрывать своего нетерпения, как скрывал он его от Луисы, а потому он часто возвращался к своей любимой и, как мне казалось, единственной интересовавшей его теме. Он словно забыл обо всем остальном, отложил все на потом, а сейчас бросил все силы на достижение поставленной цели. Любые другие вопросы должны подождать: их время придет, когда решится — так или иначе — главная проблема. И от того, как именно она разрешится, от того, сбудется или нет (не важно когда — он готов был ждать вечность) его мечта, зависела вся его будущая жизнь. Что будет с ним, если Луиса не оценит его внимание и заботу? Что, если она откажет ему, когда он решится заговорить с ней о своих чувствах, если решит навсегда остаться одной? В какой момент он поймет, что игра проиграна, что ему никогда не получить того, чего он так жаждет, что пора снять осаду? Я не хотела, чтобы и со мной произошло то же самое, и продолжала время от времени встречаться с Леопольдом, который, разумеется, и не подозревал о существовании Диаса-Варелы. Если мое собственное будущее косвенно зависело от того, как поступит безутешная вдова, то зачем приплетать сюда еще и ни в чем не повинного человека, который с этой вдовой даже не знаком? Зачем удлинять цепочку? Ведь может случиться так, что потом к ней присоединятся еще несколько влюбленных, которым всего лишь позволяют любить, не отталкивая и не подавая надежды. Цепочка могла бы стать бесконечной. Множество людей ждали бы, какое решение примет совершенно чужая им женщина, чтобы понять, с кем им в конце концов оставаться, если вообще оставаться с кем-нибудь, — это было бы похоже на то, как падают поставленные вертикально в ряд кости домино.
Диасу-Вареле и в голову не приходило, что мне может быть неприятно слушать, как он рассуждает о своей страсти. Правда, он никогда не пытался выставить себя спасителем Луисы, человеком, который послан ей судьбой. Я никогда не слышала от него: "Когда она перестанет страдать, когда улыбнется, когда снова задышит полной грудью рядом со мной".
Нет, он говорил: "Когда она снова выйдет замуж и ее мужем буду я". Он никогда ничего не просил и ничего не предлагал, он был спокоен и терпелив. Он выжидал. Если бы он жил в другое время, он наверняка считал бы дни, что оставались до окончания полного траура, потом — полутраура, как было принято в старину, и выспрашивал бы у старух (они в таких делах больше понимают) — какой день следует считать подходящим для того, чтобы снять маску и начать открыто проявлять свои чувства. К сожалению, мы давно уже забыли все обычаи, мы не знаем, когда и что следует делать, не знаем, какие правила в каких случаях следует соблюдать, когда еще рано начинать делать что-то, а когда уже поздно — время ушло. Нам приходится принимать решения самостоятельно, и очень часто они оказываются неверными.
Возможно, он думал так же, как и я, а может быть, искал литературные или исторические тексты, которые послужили бы ему примером и помогли не совершить ошибки (вполне вероятно, что он спрашивал совета у Рико — тот знал очень много, хотя, как я убедилась на собственном опыте, интересовался только Возрождением и Средними веками, а все, что случилось после тысяча шестьсот пятидесятого года, включая его собственную жизнь, казалось ему не заслуживающим ни малейшего внимания).
— Я прочитал одну очень известную вещь — хотя раньше и не подозревал, что она настолько известна, — сказал он, сняв с полки книгу на французском языке и помахав ею в воздухе, словно полагал, что, держа книгу в руках, он с большим знанием дела будет говорить о ее содержании, или словно хотел показать, что действительно прочел ее. — Это маленькая новелла Бальзака, которая подтверждает мою правоту. Помнишь, я говорил о Луисе, о том, что с ней будет через какое-то время? Так вот, в этой повести рассказывается о полковнике наполеоновской армии, которого объявили павшим в битве при Эйлау.
В этой битве участвовали французская и русская армии, произошла она седьмого-восьмого ноября тысяча восемьсот седьмого года близ местечка под названием Эйлау, в Восточной Пруссии, и вошла в историю как сражение, развязанное в самую неподходящую погоду (хотя лично мне не совсем понятно, как это можно определить и как можно это утверждать), потому что холод в те дни стоял дьявольский.
Так вот, полковник, о котором я собираюсь тебе рассказать, — его фамилия была Шабер, и он командовал кавалерийским полком — получил в той битве смертельную рану: его ударили саблей по голове. В книге есть эпизод, когда полковник снимает шляпу перед поверенным и вместе со шляпой нечаянно снимает парик, так что всем становится виден страшный шрам — от затылка до правого виска. Только представь себе! — И он провел указательным пальцем по голове, показывая, где именно был шрам у полковника. — Это был "толстый выпуклый рубец", [3] как написано у Бальзака. И еще Бальзак пишет, что первая мысль, которая возникала при взгляде на этот шрам, была: "Так вот откуда улетучился разум!" Маршал Мюрат — тот самый, что подавил восстание, вспыхнувшее в Мадриде второго мая тысяча восемьсот восьмого года, отправил полковнику на выручку полторы тысячи всадников, но все они (и Мюрат в том числе) проскакали над телом поверженного Шабера. Получив печальное известие, император, высоко ценивший полковника, посылает на поле боя двух хирургов, чтобы они удостоверились в том, что Шабер действительно мертв. Но посланные Наполеоном врачи пренебрегли поручением: зная, что полковнику раскроили череп, а потом еще над его телом проскакали два кавалерийских полка, они даже не потрудились проверить у него пульс и дали официальное заключение о смерти. Имя Шабера было внесено в списки погибших, и его смерть стала историческим фактом. Его тело опустили в братскую могилу вместе с другими обнаженными (по обычаю того времени) трупами: пока он был жив, он был знатен и знаменит, но теперь он всего лишь мертвец, лежащий посреди холодного поля, а мертвецам одна дорога. Впоследствии полковник рассказал парижскому поверенному Дервилю, которому хотел поручить ведение своего дела, что случилось невероятное: он очнулся до того, как могилу засыпали землей. Сначала он подумал, что умер, но потом понял, что жив. С огромным трудом ему удалось пробиться сквозь груду тел, после того как он провел в братской могиле неизвестно сколько часов и после того как услышал (или ему показалось, что услышал)… — тут Диас-Варела открыл книжку, нашел нужное место (вероятно, он оставил на некоторых страницах закладки — наверное, потому и книгу с полки достал) и процитировал: "Я услышал или, по крайней мере, мне почудилось, что услышал, стенания сонма мертвецов, среди коих покоился и я". И чуть позже он добавляет: "Мне иной раз целыми ночами напролет слышатся эти приглушенные стоны!"
3
Здесь и далее повесть Бальзака "Полковник Шабер" цитируется в переводе Н. Жарковой.