Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Кюре заметил, разглядывая фрески: «Все это очень хорошо, но почему живописец изобразил на этих стенах только гневных ангелов? Сколько я ни разглядываю эту роспись, я вижу здесь только глашатаев небесного гнева, вершителей Божественного мщения. Бог хочет, чтобы его боялись, но он хочет также, чтобы его и любили. Как отрадно было бы увидеть на этих стенах вестников милосердия!»

Услышав это, Гаэтан д’Эспарвье сказал: «Ах, господин аббат, всякому свое. Он был не из кротких.

Старик Энгр до известной степени прав; он говорил, что живопись этого великого человека попахивает серой».

Борьба Иакова с ангелом — один из самых величественных, поэтичных и грандиозных по смыслу сюжетов Ветхого завета, хотя смысл этот в то же время достаточно темен, как темна и двусмысленна вся эта могучая книга.

Иаков, сын Моисея, глава рода, пастырь, со всеми своими стадами и чадами движется по легендарной земле. К вечеру одного из многих дней — библейское время движется медленней — они подходят к реке, и им надо перебраться на другой берег. Иаков, отыскавший брод, пропускает вперед стада и людей; мычание, говор и плач сопровождают эту медленную лавину.

Но вот все переправились. Иаков остался один и сам собирается спускаться к реке. Он уже почти разделся, чтобы легче было перебираться вброд, сложил на щит одежду, копье и кольчугу. И вдруг с темнеющего неба спускается Некто. Этот Некто препятствует ему, и Иаков борется с ним.

Борьба продолжается всю ночь, и оба изнемогают. Но под утро противник повреждает Иакову бедро, и тот готов уже сдаться. Тогда Некто отпускает его, говоря:

— Иди, я отпускаю тебя. Заря уже показалась. Как зовут тебя?

— Меня зовут Иаков.

— Отныне твое имя будет Израиль. Ты почти всю ночь выстоял против бога, и он даст тебе силу выстоять против врагов...

Эжен Делакруа устоял против мира, против себя самого, против бесчисленных препятствий, которые ломают творца, не дают ему разогнуться и повергают его, если он недостаточно тверд, если он не умеет сопротивляться, бесконечно, всегда.

«Эта вечная борьба вместо того, чтобы обессилить меня, придает мне новые силы и вместо того, чтобы лишить меня мужества, дает мне отраду».

В августе 1861 года в капелле Ангелов сняли леса; росписи были готовы, и Делакруа разослал приглашения и друзьям и официальным лицам, с тем чтобы продемонстрировать свою работу.

«Никто не явился: ни министр, ни префект, ни граф Нью-веркерке, никто — ни из администрации изящных искусств, ни из придворных чинов, несмотря на мои приглашения...

Что касается членов Института, они присутствовали, но в весьма скромном количестве.

Зато было великое множество художников; были и светские люди. В конце концов я доволен. Меня уверили, что я еще не окончательно мертв».

Зато он очень устал.

Доктор Лагерр порекомендовал ему поехать на воды в Пломбьер — курорт в предгорьях Вогезов.

В Пломбьер надо было ехать через Нанси. Выехав из Парижа в семь часов утра, он был там в два и тотчас пошел в музей, чтобы взглянуть на два эскиза Рубенса.

«С первого взгляда они не показались мне уж такими исключительными, однако через несколько мгновений очарование Рубенса оказало на меня свое действие, и я застыл перед ними в неподвижности. Я переводил взгляд от одного к другому и никак не мог от них оторваться.

Можно написать двадцать томов о своеобразии эффекта этих вещей...»

В Пломбьере был тогда император со свитой. В первый же день по приезде, когда Эжен стоял у дверей дома, в котором остановился, император прошествовал мимо, возвращаясь от обедни. Он узнал Делакруа и кивнул.

Положение Делакруа было странным, положение человека как бы до конца не прощенного, одновременно признанного и постоянно осыпаемого насмешками публики, человека, репутация которого в кругу людей, знавших его и ему поклонявшихся, так отличалась от стабильной и давней репутации нарушителя общественного спокойствия.

Теперь он член Института, близкий знакомый графа Нью-веркерке и Тьера, изысканно вежливый, всегда элегантный, тактичный, он не представлял собой уже той открытой опасности, которая непременно связывалась с его именем в молодости.

Но тем не менее оставалось в нем нечто чужое, в высшей степени странное, как ошеломительно странными были его росписи в капелле церкви Сен-Сюльпис. Он был чужак, его не удалось обтесать, он, в сущности, был чрезвычайно коряв, и искусство его было коряво: ничего домашнего, ничего удобного, ловкого не было в этом искусстве.

Он чувствовал себя совершенно больным, он не мог съесть ни куска, чтобы не ощутить потом ужасную тяжесть в желудке. У него постоянно кружилась голова, если ему случалось присесть на солнце, он засыпал.

Пересиливая себя, он постоянно ходил. «Сегодня гулял по дороге в Эпиналь. Там меня ожидал целый ряд очаровательных открытий — скалы, рощи, а главное, обилие воды, которой я не могу налюбоваться. Испытываешь постоянное желание погрузиться в нее, почувствовать себя святым Иоанном или деревом, купающим в ней свои ветви, стать всем, чем угодно, только не больным и измученным человеком».

В Париже его ожидала пресса: она на сей раз была не столь разнузданна, сколь иронична.

«Молодость — вот настоящее слово! Все изнашивается, все стареют, все, исключая мсье Делакруа. Годы проходят мимо него. Всегда одинаковый, всегда тот же самый, знакомый нам юный романтик 1828 года: пылкий, доверчивый, отважный, восстающий против любых традиций, даже тех, которые давным-давно мертвы, только для того, чтобы доставить себе удовольствие быть отважным и дерзким».

Ах, так! Его хотят изобразить Дон-Кихотом, сражающимся с ветряными мельницами, дескать, все уже сделано, история тебя миновала, твое неистовство просто смешно.

Ну что ж, тем не менее он еще раз доставит себе удовольствие быть отважным и дерзким — он не затем жил, чтобы забывать и меняться. В 1862 году — за год до смерти — он написал «Дерущихся коней» — таких, каких видел тогда, на берегу африканской реки, измазанных грязью, сияющих.

Его кони дрались в конюшне — слышался грохот копыт и хрипение. Один кусал другого за шею, блестели могучие крупы, косились налитые кровью глаза...

Конюхи, спавшие в углу на лохмотьях, проснулись и бросились, чтобы как-то их успокоить, разнять. Эти оборванцы величавы, как римляне. Один из них обмотал себя тряпкой, и она развевается, словно тога. Палка в его руке — это жезл, это посох Иакова...

Поделиться с друзьями: