Делакруа
Шрифт:
Что касается мадам Санд, то, как видно, она успокоилась и удалилась на травку в Ножан, где бесконечно и методично писала романы, каждый день, каждый день. Когда она приезжала в Париж, то навещала Эжена и жаловалась ему на болезни, на печень и астму — такая же самая астма была у Шопена. Короче говоря, она сильно сдала. Правда, иногда она себе позволяла то, что Эжен на людях никогда бы себе не позволил; через несколько месяцев после переворота она заявила публично? «Мы живем в прекрасное время — одна половина Франции доносит на другую». Что ж, хоть злоязычный Бодлер и говорил про нее, что занятие литературой делает женщину толстой, равно как и набивание сосисок и колбас, — даже очень толстая
Г-н Адольф Тьер, как это ни покажется странным, в дни декабрьского переворота угодил в тюрьму Мазас, как, впрочем, и генерал Кавеньяк. Так что г-н Тьер пострадал, пострадал,,.
Но он быстро оправился, из тюрьмы его выпустили, и он снова вступил в Законодательный корпус, где снова играл видную роль. Он был всегда в некоторой, очень, правда, лояльной оппозиции, но даже такому бесстыднику, как Луи-Наполеон Бонапарт, без оппозиции обойтись было невозможно.
С Эженом они разошлись. Охлаждение, сначала со стороны Тьера, заметно стало после одного довольно решительного возражения, которое Эжен, как член комиссии, счел своим долгом ему высказать. Как наивно заметил Эжен в дневнике, после этого Тьер должен бы больше его уважать — не тут-то было, карлик стал холоден и больше не приглашал его к себе в дом. Они встречались главным образом на обедах у принца.
Не надо думать, что Эжен когда-либо особенно заблуждался на счет человека, раскрывшего перед ним — движением очень решительным — дорогу к успеху. Он знал, что это человек очень злого и непомерного честолюбия и, как ни странно, скверного вкуса. Над посудной лавкой, которую он собирал в своем особняке, покупая у антикваров что подешевле, открыто посмеивались, а коллекция его картин была смехотворной. Правда, это, может быть, объяснялось скорее цинизмом и скупостью, чем недостатками вкуса: он хотел жить как можно роскошней и сделать это как можно быстрей.
Так или иначе Тьер был всегда крайне несимпатичен Эжену. Но он был Тьеру всегда благодарен — за первые статьи и за колоссальные заказы впоследствии.
Но Тьер в своем роде, бесспорно, был замечательной личностью. И кроме того — что очень важно, — Тьер был крупнейшим историком Франции, несравненно более популярным, чем Тьер — политический деятель. Его многотомная «История французской революции» за десять лет двадцать семь раз издавалась. «История Консульства и Империи» сразу по выходе стала одной из наиболее читаемых книг. При всем своем скептицизме по отношению к личным качествам Тьера Эжен был преисполнен пиетета к нему как к историку.
Постоянный соперник Тьера на государственном поприще Гизо был историком еще более крупным, чем Тьер. Минье, Тьерри, Мишле, Луи Блан — это все историки, именами которых может гордиться Франция, современники Эжена Делакруа, исторического живописца.
Разочарование в истории, равнодушие к ней так же опасно, как неверие в будущее. Но уже для Курбе слова «исторический живописец» звучали как оскорбление.
Поколение Делакруа, «мощное поколение 1830 года», было историческим поколением. Убежденные эгоцентрики, они тем не менее осознавали себя частью колоссальной истории. Поэтому они, в сущности, никогда не испытывали одиночества. Для Делакруа история — все эти сюжеты, которыми он заполнял стены, купола и холсты, — была не подвергаемой сомнению ценностью. Поэтому Делакруа оптимист.
19 февраля, четверг 1852 года
«Обедал у Д.
Скучнейший обед: глупость хозяина дома, ледяная неподвижность его жены способны заморозить самое непринужденное веселье. Я видел у него портрет султана Махмуда в виде гусара — нечто необычайно уродливое.
Я ускользнул при первой же возможности».
20 февраля, пятница
«Обедал у В. Все время закуска, стол полон пирожками и сладостями, но ни крупицы того, чего вправе ожидать изголодавшийся желудок при виде стола. Прислуга подает какие-то случайные куски — словом, то, чем не брезгует сама. Прощай гостеприимство, прощай заботливое желание накормить хорошим обедом!
Я ускользнул, как только началась музыка, и пошел к своему товарищу по муниципалитету — Дидо. Прогулка по свежему холодному воздуху несколько привела меня в себя. Однако там та же толкотня, еще более невыносимая музыка, на стенах отвратительные картины...»
И т.д., до бесконечности, он бродил вечерами, измученный целодневной работой, и раздражался — он стал капризен до чрезвычайности.
«...Бестолковая и непристойная давка на празднестве в Сенате. Никакого порядка, полная неразбериха, приглашенных в десять раз больше, чем может вместить помещение. Я был вынужден идти пешком и этаким же манером отыскивать экипаж у Сен-Сюльпис... Сколько негодяев, сколько мошенников в золоченых мундирах, аплодирующих друг другу! Какая низость в этом всеобщем угодничестве!»
Он написал Ирен Червони, подруге своего детства, — она жила в семействе Делакруа, когда Эжену было лет десять:
«У меня нет никакого влечения к настоящему; идеи, страстно увлекающие моих современников, оставляют меня совершенно холодным. Мои воспоминания и все склонности влекут меня к прошлому, все мои интересы обращены к шедеврам прошедших веков. Можно считать счастьем уже то, что я никогда не помышлял о женитьбе: нет никакого сомнения, что я показался бы молодой жизнерадостной женщине еще большим медведем и мизантропом, чем кажусь людям, видящим меня мельком».
Мизантроп и медведь отправился с баронессой Форже на бал по подписке.
«Собирался я с отвращением, но мои опасения не оправдались. Вид этих экзотических деревьев, часть которых достигает гигантских размеров, освещенных электрическими огнями, очаровал меня. Вода и ее журчание среди этой зелени были как нельзя более к месту. Два лебедя плескались в свое удовольствие в бассейне, полном растений, под непрестанными брызгами фонтана в сорок-пятьдесят футов высоты. Даже танцы и банальный оркестр забавляли меня; этот апломб, эти смычки, эти удары по барабану, звуки корнет-а-пистона и, наконец, сами приказчики, подпрыгивающие в своих праздничных одеяниях, вызывали во мне чувство, испытать которое, я уверен, можно только в Париже».
Великий город похож был на ящерицу — он мгновенно отращивал утерянный хвост. Только что его искромсали, еще не высохла кровь июня и декабря, а уже плясали канкан, в зимних садах уже журчали фонтаны, вереницей шли праздники, в помещениях, которые специально сдавались внаем, бал шел за балом.
Париж веселился. Вечерами он был почти постоянно иллюминирован десятками тысяч газовых рожков, и кое-где в их синеватый призрачный свет уже врывалось золото электричества. Это слово удивительно звучит в его дневнике, но шел девятнадцатый век, век пара, железа и электричества, век фотографии, век, в котором начиналось кино.
Мы привыкли удивляться двадцатому веку, между тем как именно девятнадцатый век проделал грандиозную работу, благодаря которой мир приобрел свой сегодняшний облик.
Юность и старость Эжена Делакруа протекали как бы на разных планетах. За полвека произошло нечто неслыханное; подобно лесу, современность обступила людей так, словно она существовала всегда и прошлого не было; прошлое кануло в вечность, как отрезанный ломоть, со всем его антуражем; все эти чулки и кафтаны, парики, роброны, галантность, медлительность...