Делай, что должно
Шрифт:
Пароход тяжело качнуло с борта на борт. Снаружи крикнули: “Пожар в носовой!” Раиса ухватилась в темноте в чью-то руку и уже не смогла ее выпустить. Отчаянно, всем сознанием цепляясь за этот звук, она пыталась вслушиваться в гул машин и шлепанье колес по воде. Их почти было не различить за грохотом, но они безусловно были, это был бьющийся пульс парохода, показывающий, что ничего не кончено!
Казалось, машины задыхаются, будто это не пароход, а паровоз, натужно ползущий в гору. Снаружи тянуло гарью, то и дело совсем рядом туго и с шумом вскипала вода и брызги летели в выбитые окна. Но это значило, что снаряд лег мимо, что немцы в очередной раз промахнулись.
Сколько так продолжалось, Раиса не знала и даже приблизительно
Остаток ночи ушел на то, чтобы наконец устроить удобнее всех на борту. Хотя бы в те каюты, где уцелела большая часть стекол. Перед тем аккуратно убрав осколки.
В перевязочной, где ветер свистел в пробитых переборках и рвался из-за светомаскировки в пустые оконные рамы, обработали троих раненых на переходе. По счастью все трое — не тяжелые. Матрос с распаханным наискось лбом улыбался и все повторял, как они обвели, обманули дураков-немцев, которые так и не сообразили, как “Абхазия” прошла по пристрелянному фарватеру без единого прямого попадания. Дубровский ворчал: “Тихо, герой. Помолчи, шить мешаешь!” Но тоже улыбался.
Лишь на рассвете Раиса смогла выйти на воздух. Над Волгой медленно таяла, растворялась ночь. Вода блестела как ртуть, обрывки тумана цеплялись за камыши. И так до горизонта, где небо понемногу светлело, но еще нельзя было отличить дальние островки от рассветных облаков.
— Прошли, — Маша стояла, тяжело облокотившись на фальшборт и опустив голову вниз, в самое туманное молоко. Косынку она сдернула с головы и влажный рассветный ветер трепал ей волосы.
Раиса подошла и молча встала рядом, глядя вниз, где разрывало туманные клочья огромное колесо и слабо мерцала на воде речная пена.
Пахло тиной, мокрой травой и чем-то неуловимо острым и свежим, немного похожим на зеленые яблоки. Наверное так должна пахнуть жизнь.
Глава 7. Волга, выше Сталинграда, санитарный пароход “Абхазия”, август-сентябрь 1942 года
Обгоревшая, с побитой надстройкой и течами в трюме, “Абхазия” пробилась вверх по Волге, до рассвета миновав опасный участок. Переход обошелся старому пароходу недешево. Несколько кают в носовой части выгорело дочиста, добро — пустые были.
Утром пришли в Камышин, первый крупный город выше по течению, почти всех ходячих раненых передали в местные госпитали, а пароход встал на срочный ремонт. Встречали его будто с того света. Оказалось, кто-то пустил слух, что “Абхазия” затонула на переходе.
— Ну прошли же мы, видишь, прошли, — утешал старший моторист рыдающую жену, — С таким капитаном — да не пройти! Он тебе в игольное ушко проведет пароход — и нигде бортом не зацепит. Кишка тонка у фрица, чтобы нас потопить!
Хотя вечером, проводив супругу, ворчал, что прошли “как лосось на нересте”, течет теперь "Абхазия", что твое решето, машины еле вытянули, а в Камышине — какой ремонт? Так, подлатать малость, чтобы до судремзавода хватило.
Малость — малостью, а застряли в Камышине больше чем на сутки. Привели, как сумели в порядок каюты: стекол не хватало, кое-где просто забили окна фанерой. Важнее было избавиться от течей — не выдержали борта близких разрывов. Сменившись с дежурства, Раиса уснула мертвым сном, и не только шум работ не тревожил, даже налет на Камышин они с Машей проспали. Впрочем, немцы метили не по пристани, а пытались дотянуться до стеклозавода, где делали бутылки с горючей смесью. Утром рассказывали, что зенитчикам удалось сбить один “Юнкерс”, кто-то из экипажа даже успел сбегать на него посмотреть.
Следующий переход вышел неожиданно спокойным, несмотря на то, что вечером перед отходом все разговоры были
только о минах. Ночью на борт поднялся бакенщик, указал безопасный проход.Ночь от ночи, пережидая днем у берега или прибившись к островку, “Абхазия” уходила все дальше и дальше от фронта. И чем больше это расстояние росло, тем меньше оставалось в самом корабле военного. Сравнение с гражданской больницей, что пришло Раисе на ум, оказалось верным.
Обращения по уставу на борту плавучего госпиталя не в ходу, старший персонал зовет друг друга по отчеству, а сестер и санитарок по именам или фамилиям. Работы же не меньше, чем в Инкермане. Да, операций не так много, но сложные перевязки — в избытке. Плюс гипсы, с ними Раиса раньше близко не работала. Ими здесь и занимался сложный и сердитый доктор Гуревич. Хотя зря Нина Федоровна о нем так: скорее он просто очень сосредоточенный. Так Раисе это видится. Просто Резникова в голове не может уложить, как ее обожаемым начальником может кто-то командовать, да еще и прикрикивать иногда. Бывает, если сложный случай, а Дубровский ассистирует.
Гуревича зовут Вениамин Львович. Но он единственный, кто предпочитает, чтобы к нему обращались по званию. "Оставьте имя-отчество для моих студентов, — ворчит он. — А то мне на каждое такое обращение так и хочется потребовать у вас зачетную книжку".
— Главное, чтобы вы, коллега, не отправили меня на пересдачу, — парирует Дубровский. — А то порой сердце екает, прямо как на третьем курсе.
Но это, разумеется, неправда. Дубровский — человек совершенно без признаков страха перед богом, чертом и начальством. Вольности вроде поиска персонала в зоне ответственности другого фронта, похоже, не первый раз сходят ему с рук. Ведь “Абхазия” только выглядит плавучей амбулаторией, служба на ней и тяжелая, и опасная, перед минами все равны. Где найти на должность начальника госпиталя не просто хорошего хирурга, но еще и способного в такой обстановке работать и не терять присутствия духа?
Дубровский находил повод произнести свое “Оч-чень хорошо!” в любой обстановке, если в небе не висела “рама”. Он редко бывал недоволен. Ему нравилась его фамилия и то, что такой герой был у Пушкина, нравился корабль, персонал, экипаж, словом все, что на войне вообще может нравиться.
— Чего, черт возьми, хорошего? — недоумевал раненый майор-артиллерист.
— У вас сустав цел, — отвечал Дубровский, — а это, я вам доложу, очень хорошо, потому что суставы собирать мы пока не особо умеем. А все остальное будет как новенькое. Вот за это поручусь, и в Горьком, как придем, вам то же самое скажут.
До Горького было еще недели две, шли по-прежнему ночами, в остальном же распорядок на борту мало отличался от тылового госпиталя. Доктор Гуревич с усмешкой именовал “Абхазию” “плавучей санаторией”, прибавляя, “если бы не мошкара и “юнкерсы”.
Мошкара была главным врагом после немцев. Пока пароход маскировался у берега или стоял в какой-нибудь протоке, мухи и комары изводили страшно и раненых, и здоровых. Казалось, что вся насекомая мелочь, что водится у волжских берегов, жаждет крови. Санитарки из газет и камыша понаделали хлопушек и устроили кровососам войну, чтобы хоть часть извести. Особенно несносны были мелкие мухи с пестрыми короткими крыльями и злыми зелеными глазами.
Один из раненых, летчик, ловил зловредных кровососов прямо на лету в кулак, левой рукой, правая была в гипсе. Сцапав очередную муху, он удовлетворенно приговаривал: “Сто грамм за сбитый! Гляди, какова. И камуфляж у ней как у “мессера”. К вечеру счёт перевалил за два литра.
— Что поделать, — вздыхал его сосед по палате, то есть по каюте, — Это, брат, Волга. Тут комары такие, вдвоем булку хлеба уносят! Я-то ладно, волжанин коренной, привычный, ветром и солнцем дубленый, чисто танк в броне. А сестричкам каково? Комар, он шельма, тоже любит, чтоб повкуснее!