Демократы
Шрифт:
Не только сельничане, кочковане, обсоловчане, но почти весь край охотнее всего прислушивался к речам «четверочников», которые придерживались самых надежных директив: снабжать, подкармливать, набивать рты, задабривать. В этом сквозила такая материнская забота, что избиратели как благодарные дети припадали к заботливой матери под номером четыре.
Ландик убедился в этом в Сельнице, куда он явился выяснить настроения жителей. В корчме, читая газету, он услыхал негромкий разговор решетника Речицы и вздорного скептика Замочника.
— Ну, ты, фофан, — честил Речица Замочника, — чуть было нам все дело не загубил своим «пять, шесть у меня
— Подумаешь! — брюзжал Замочник. — В Корчковцах зарезали свинью, и каждому по полкило сала досталось.
— Тебе кашу нечем подмаслить?
— В Обсолицах давали рыбу на ужин.
— Тебе, может, морских раков захотелось, как министру?
— Крупа, — презрительно выпятил губы Замочник, — раньше давали гуляш и пиво, сигарами угощали, а нынче крупа. Не торовато. А каша мне уже обрыдла.
— За твой дурацкий голос и крупа хороша, — вскипел Речица, — это ж самая лучшая партия.
— Которая? — притворился Замочник.
— Сколько пакетов ты получил?
— Четыре мешочка.
— И не знаешь! Сколько было в каждом?
— По четыре кило.
— Ну и… дурак ты.
— Ааа, — как будто только сейчас сообразил Замочник, — «пырибыри, пырибыри». Этот пан с бородой, как обожженный кирпич?
— Во-во-во.
— Ничего, — зачмокал губами Замочник, словно сардинку съел, — подходящий. Прислал бы хоть шкварок к этой крупе.
Ландик отложил газету, вытащил блокнот, как это делал «дорогой дядюшка», и записал:
«В Сельнице отправить шкварки».
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Политический вексель
Розвалиду не хотелось выздоравливать. Раны на лбу и на затылке уже затянулись, пластыри отставали, их бы и совсем можно было снять, но зачем подниматься с постели? Делать все равно нечего. Из банка его выбросили. А куда идти, если не в банк? В течение тридцати лет он каждое утро в девять часов тихонько притворял дверь и быстрой, твердой походкой направлялся к двухэтажному дому, где большая вывеска с выпуклыми позолоченными буквами гласила:
На привычной тропке поставлен крест, путь ему заказан. А коли так, то и вообще ходить незачем. Потеряв под ногами почву, он потерял интерес к жизни. Ничто не радовало, а если ничто не радует, следовательно, он мертв. А мертвому положено лежать.
Когда доктор заявил, что лежать больше нет необходимости и, кто хочет жить, должен встать на ноги, Розвалид чуть было не взорвался: «Не хочу жить!» Но промолчал — рядом стояла жена, а у нее слабое сердце, такое заявление взволновало бы ее. Розвалид поднялся с постели, но из дома не выходил. Он не покажется людям на глаза, не хватало, чтоб они смотрели на него соболезнующе или со злорадством! И как объяснить каждому, что с ним случилось и почему? Розвалид слонялся по огромным пустым комнатам. Ковры были сложены рулонами в передней; мебель, в беспорядке составленная по углам, ожидала, когда ее увезут — так распорядился экзекутор, надеясь, что это подействует на директора и его жену и вынудит их погасить проклятый долг. Казалось, с мертвеца сорвали одежду, обнажив струпья, язвы, гнойники, обезобразившие тело. Так и хотелось прикрыть его чем-нибудь.
Розвалид нервно ощупывал пластыри на лбу и на выбритом затылке, словно для него очень важно было убедиться, держатся ли они. Горбатой тенью бродил он с места на место, неумытый, нечесаный, в шлепанцах, а пояс халата тянулся за ним по полу, как веревка за висельником, сорвавшимся с перекладины.
Он останавливался то посреди комнаты, то поодаль от окна, выглядывая на улицу. Ему мерещилось кладбище. Телеграфные столбы виделись
ему крестами, голые деревья без листьев — нищими, окна и грязные стены зданий — склепами, почерневшие сугробы снега вдоль тротуаров и крыши домов — рядами могил.Возчики на телегах, груженных длинными бревнами, напоминали везущих длинный гроб похоронщиков в балахонах. Из лошадиных ноздрей валил пар, как от заупокойного кадила. Всюду смерть. Откормленные голуби летали в ясном небе, воробьи клевали навоз, мужики покрикивали: «Нно! Нно!» Скрипели колеса. Перебежал дорогу улыбающийся провинциал в полушубке. Там еще царила жизнь… Розвалид не замечал ее. Он погрузился в себя, в свое прошлое, передуманное сотни раз; оно все еще терзало его душу как хищная птица. Было больно. Боль лезла в горло, в нос, в глаза, а он держал хищника у раны, чтобы тот клевал и терзал ее: пусть больно.
Розвалид опустился в кресло у печки. Он только теперь осознал, как все произошло.
Это подкралось незаметно, началось с одного неверного шага.
В провинции в обычной жизни человек, сделавший неверный шаг, может сломать ногу, а вот директор банка — погубить свою жизнь.
Однажды ему принесли два векселя, подлежавших оплате. Один вексель, в пятьсот крон, был на комиссара Ландика; второй, так называемый «политический» — на полмиллиона, был подписан людьми, занимавшими видное положение в общественных, торговых и главное — в политических кругах, с помощью которых, в случае надобности, учреждение, а значит, и его руководитель, может добиться многого. У них связи в правительстве. Банку не стоило ссориться с ними, опротестовывая вексель. Другое дело Ландик: он «совращал» его кухарку.
И директор решил:
— Вексель Ландика опротестовать. Второй будет господами оплачен. Я об этом позабочусь.
Так был сделан первый ложный шаг.
А сделав ложный шаг, человек, чтоб не упасть и удержать равновесие, пытается опереться не только на другую ногу, но и хватается руками за воздух, принимая самые нелепые позы. Так и директор Розвалид: споткнувшись, но глубоко веря в благородство высокопоставленных лиц, даже не доложил об этом векселе правлению банка. Шли недели и месяцы, а важные персоны отмалчивались. Не откликались на письма, не помогли ни устные напоминания, ни личные посещения, ни вопли отчаяния, ни просьбы: они хранили молчание, как Дунай, не прожурчали весело: «Все будет в порядке». Безмолвно катили серые, желтые, черные волны, стояли молча, чуть покачивались, заложив руки за спину, и тупо разглядывали перепуганного человека.
Розвалид писал, но поручители разучились читать; он суетился, ходил к ним, а они не двигались с места; чем громогласнее был он, тем молчаливее становились они; чем больше он отчаивался, тем веселее делались они; чем больше он их просил, тем больше они теряли слух и память.
«В первый раз слышу об этом векселе». — «Но на нем ваша подпись». — «Не помню… Я у вас не занимал…»
Кое-кто был ехиднее: «Ха, надо было опротестовать!» Другие пугали: «Бросить на ветер полмиллиона, — какое легкомыслие!» Нашелся и такой, что весело расхохотался: «Мне и на ум не приходило, что в моем возрасте можно эдак вывернуться», — намекая на то, как он ловко «отвертелся» от поручительства.
Должник был человеком весьма ценным, да вот подпись его на векселе ничего не стоила. Он посочувствовал директору, но что можно было сделать, если у богачей были ледяные сердца и медные лбы? Он только объяснил, что деньги вложены в Кооператив по выделке кож с ограниченной ответственностью, который находится в руках христианских социалистов, и посоветовал обратиться к руководству партии. Но руководство состояло главным образом из тех же господ поручителей, и кожа их мало чем отличалась от грубых, необработанных кож на складах «Кооператива», и пробить ее, как мы видели, оказалось невозможным.