Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Нас это не касается, — решительно отрубило почтенное руководство.

Розвалид схватился за голову. Не найдя в ней ума, за который можно было бы взяться, он полез в ящик и вытащил старый револьвер.

Как же так! Все деньги, скопленные за тридцать лет службы, ценные бумаги, дом, доставшийся от родителей, драгоценности жены, серебро — лишиться всего из-за посторонних людей! Прежде чем выстрелить, он обошел всех адвокатов в городе. Те его отругали:

— Раньше надо было думать.

«Погибший человек, — размышляли они. — Все, состояние пойдет на уплату векселя. К тому же замешаны влиятельные люди… Кому охота связываться?..»

Розвалид онемел.

Он слег. Револьвер под подушкой. Директор почувствовал, что он — ничто,

существо, потерявшее всякую ценность, как тот просроченный вексель в портфеле, раньше стоивший дорого, позже ставший сомнительным, а теперь — бумажка, простая бумажка.

Оставалось дожидаться ревизии.

После окончания ревизии ему перестали приносить почту. Бумаги подписывал заместитель. Его больше не звали проверять ссуды. Он уже не вел переговоров с клиентами. У него на глазах это делали другие. Ему больше ни о чем не докладывали. Не знакомили с протоколами. Попросили покинуть заседание совета правления под предлогом, что речь пойдет о нем. Припомнили все убытки со дня основания банка, обвинив в них Розвалида. Он не знал, что происходит в банке, но догадывался, что все настроены против него. На его вопросы отвечали дерзко или отмалчивались. Его не замечали, будто его вовсе не было. Это был сдержанный, но явный бойкот, организованный ревизионной комиссией. Дерзость служащих все возрастала и, наконец, достигла апогея: дверь его кабинета, выходившую в зал, где сидели служащие, задвинули столом, чтобы директор не мог выйти к ним. Когда он возмутился, желторотый практикант, которого он сам устроил в банк, бросил ему в лицо:

— Приказывайте у себя дома.

Розвалид пригрозил наглецу, но, прежде чем он успел рассчитаться с ним, рассчитали его самого. Директору вручили уведомление об увольнении за причиненный банку ущерб, который он должен возместить.

Он защищался.

Не помогло. Прислали одно обвинение, затем второе и третье. Наглое письмо жене, что и она несет ответственность за убыток. Явились суровые, бесцеремонные, неумолимые экзекуторы, опечатали имущество. Однажды вечером рядом с казенными печатями мебель запятнала и кровь до смерти измученного директора; и затрепетало сердце жены, готовое разорваться и остановиться…

У Розвалида все отказывалось подчиняться — голова, сердце, желудок. Жизнь доконала его, но смерть еще не приготовилась его принять. Старика вылечили, но боль осталась. Видел ли он гвоздик, на котором висела картина, слышал ли бой часов, позвякивание ложечки в стакане, звон посуды — все в нем отзывалось болью.

«Все это — не мое…» Особенно страшно было ощущение опустошенности и ненужности. Казалось, общество исключило его из числа живых. Где-то происходили торжества, вечера, собрания. Его не звали. «Я бы все равно не пошел, но меня, «директора», считают покойником. Кто же позовет мертвеца на праздник?» Он смотрел на свою библиотеку с трудами по банковскому делу и думал: «Ради этого я жил. Это я изучил. На что мне это? Только сжечь». Невыносимо тяжело было дотронуться до книги: хотелось плакать.

Ему не хватало стимула: желания жить. Он опустился, махнул на все рукой, словно бросил щепоть земли в свою могилу и, сидя в кресле, рыдал над ней. В присутствии жены Розвалид еще кое-как крепился, чтобы не расстраивать, хотя при виде ее ему становилось еще тоскливей. Хотелось громко зарыдать, припасть к ее груди и просить прощения. Он с трудом удерживался. «Милая жена, дорогая жена! — плакал он в душе. — Какую жизнь я тебе уготовил! Ни детей, ни уюта, ни радости. Где приклонить голову на старости лет?»

Он был нежен с ней, как никогда. Гладил по растрепанным волосам, по щекам, обнимал и заботливо спрашивал:

— Как сердце?

— Уже хорошо, — уверяла она, и в ее грустных глазах вспыхивали искорки улыбки. — Эти господа опомнятся, — подбадривала она его.

— Непременно, — соглашался он, чтобы сделать ей приятное. — Я посоветуюсь со столичным адвокатом. А здешние все дуют в одну дуду.

— Скоро снимем пластырь.

— Снимем,

а потом поедем.

Перед его глазами замелькали сцены из их семейной жизни; эта маленькая красивая женщина умела сохранить семейный мир вечными уступками. Сколько раз он обрушивался на нее, ругал, поднимал на смех, а она всегда уступала, соглашалась, безоружная — обезоруживала его.

Она хранила семейный очаг и сама стала неуязвимой. Теперь перед ним живым укором вставали огорчения, которые он ей причинял, и терзали его. Он сделался кротким до робости, до слабости, а она старалась влить в него бодрость, чтобы он ожил, стал прежним, раздражительным, придирчивым, требовательным, брюзжащим на домашние порядки, на нее, на кухарку, жаловался на плохое пищеварение, на бессонницу и глотал бесчисленные капли и пилюли.

«Чем бы его расшевелить?» — терзалась она.

«Чем бы ее порадовать?» — ломал он голову.

— Не мучь себя, — твердила она, — мы страдаем из-за других, не по своей вине.

— Ах, если б тебе не приходилось страдать из-за этого, — отвечал он.

— У меня есть все, что было, мне больше ничего не надо.

— Не надо! — улыбался он.

— Мы все приведем в порядок.

— Приведем, — соглашался он, лишь бы успокоить ее.

И ни за что не брался. Безвольно сидел в своем кресле.

Хорошо еще, что рядом жила Аничка, цветочек, который никак не подходил ни для надгробного венка, ни для букета на могилу. На ней белели лишь фартучек и чепец, и ее свежесть, пышущее здоровьем лицо, блеск глаз, легкая улыбка, — хотя горе хозяев угнетало, — заменяли яркий весенний день и полный луг цветов.

Когда Розвалид ее видел, мушка у него на подбородке оживала и бесшумно поднималась к носу. Он с трепетной радостью брал из ее рук тарелку с картофельным пюре.

Теперь она уже не была только кухаркой. Аничка стала членом семьи, дочерью. Она часто сидела в столовой, пытаясь развлечь хозяев, разгоняла тучи как весенний ветер, сдувала морщины на желтом, постаревшем лице Розвалида. Она пустила корни в их сердца, когда директор стрелялся, а жена его слегла с сердечным приступом. Они привязались к Аничке не только потому, что были благодарны ей за заботу, а потому, что видели, как искренне она сочувствует их несчастью, как жаждет помочь им. Прежние друзья (друзья ли?), если и заходили к ним, ограничивались выражением соболезнования, фальшиво возмущались людской непорядочностью и не проявляли ни малейшего желания прийти на помощь потерпевшим крушение, какими они считали Розвалидов. Да и как поможешь, если речь идет о таких огромных деньгах? Только Аничка была настолько простодушна, что предложила им все свои сбережения — несколько тысяч крон.

Навещал их и Микеска.

Надо отдать справедливость: у него были добрые и благородные намерения. Он возмущался жестокостью банка, откровенной беспринципностью политиков-поручителей и вероломством партии, которая не пожелала признать вексель политическим и отказалась оплатить его; он поносил правление «Кооператива», клял на чем свет стоит адвокатов, стремился помочь выдающемуся деятелю своей партии, члену ее местного комитета. Возможно, письма Микески влиятельным депутатам оказали какое-то действие, и банк несколько угомонился, хотя, может быть, Розвалиду помог револьвер и лужица крови.

А все-таки ходить ему сюда незачем. Наверняка он ходит только из-за Анички.

«Он заберет ее у нас, — пугался Розвалид, — и комнаты снова опустеют, останутся без солнца».

— Чего он к нам шляется? — однажды не выдержал он.

— Наверно, из-за Анички, — испуганно пролепетала жена.

— Сидел бы дома, — отрезал Розвалид.

Это был его прежний голос. Как будто хлыст свистнул. Ее даже в жар бросило. «Приходит в себя», — мелькнула мысль.

«Апатия проходит», — обрадовалась она. Но тут же что-то шепнуло: «Ревнует Аничку к Микеске». Она чуть не сказала этого мужу. Но сдержалась. «Пусть хоть чем-то интересуется, придет в себя, воскреснет и вернется к жизни».

Поделиться с друзьями: