День накануне
Шрифт:
— А? Да, вполне возможно. Нечто подобное существует.
— Это особенно действовало на нервы и чертовски долго длилось. Они стреляли, а Грума все еще был жив.
— По-видимому, у них нет опыта умерщвления зверей. Ну и как это закончилось?
Решински взглянул на Айкене и произнес:
— Командир отряда выстрелил ему в глаз из автоматического пистолета.
— Так, — сказал Айкене и невольно закрыл глаза. Решински продолжал:
— Затем пришла очередь львов. Львица после первых же выстрелов спокойно растянулась на земле, а он стал бросаться, нападать. Силища у него была дьявольская. Верно, они с первого раза не попали — там расстояние не маленькое, метров тридцать.
— Больше тридцати.
— Один из них вошел в клетку, потому что молодняк забился в боксы и надо было…
— Понятно.
— Вообще, многие звери попрятались. Но все рычали, выли, скулили. Все это сливалось в один хор.
— Возвращаясь к Архе — вы говорите, он достойно умирал, отчаянно сражался?
— Да.
— А Эльвира — спокойно?
— Я уже сказал вам, господин директор: осела, повалилась на бок и больше не встала.
— А наши медведи?
— Без особых осложнений. Они были снаружи, в них стреляли с близкого расстояния. Не было проблем и с обезьянами. Они не мучились. На их счастье, у них довольно тонкая шкура. Бозе хватило одной пули.
Айкене не открывает глаз. Слушает, что рассказывает ему Решински, и видит, как звери под градом пуль шатаются, валятся, пробуют встать, потом мягко оседают на землю. Некоторые погибают молниеносно — падают как подкошенные. Другие умирают мучительно долго — лежат без сознания, но еще дышат, их тела напрягаются, дергаются, ноги пытаются оттолкнуть землю, хотя уже не в состоянии поднять тяжелого как свинец тела. Понемногу все успокаивается. Слышны только отдельные выстрелы. Солдаты разбрелись добивать оставшихся мелких животных. По просьбе командира Решински сообщает, мясо каких животных пригодно в пищу. И в этом он выручает директора. В десять карательная акция закончена. На территорию зоопарка входит колонна иностранцев, как их называет Решински, и приступает к выкапыванию ям. Иностранные рабочие выволакивают животных из клеток и вольеров, кидают в ямы и засыпают землей. Айкене слушал рассказ коллеги и, чем больше деталей доходило до его сознания, тем менее реальным ему все это казалось. В какой-то момент он перестал слышать, о чем говорил Решински. Не столько, может, слышать, сколько понимать. Но Решински продолжает рассказ, и его слова снова начинают доходить до Айкене.
— Одного иностранца застрелили.
— Человека? — глупо спрашивает Айкене.
— Да, кажется, поляка. Он хотел украсть какого-то зверька.
— Украсть — зачем?
— Да чтоб съесть. Они все время голодные.
— Ах так.
— Это все, — произносит Решински. И, помолчав, добавляет изменившимся голосом: — Поверьте, господин директор, мне было очень тяжело смотреть на эту бойню. Если бы нас предупредили заранее, можно было бы в корм подмешать яду, звери спокойно уснули бы. Облегчили бы страдания — и им, и нам.
Айкене открывает глаза и смотрит на Решински. Видит его худое лицо с тонким, породистым носом, гладко выбритые щеки, голубые глаза, опушенные темными ресницами. Решински уже не так бледен, как в тот момент, когда сюда пришел. Кровь вернулась в сосуды, и кожа даже чуть порозовела. Голова Решински четко выделяется на фоне стены, оклеенной синими в серебряных веночках обоями, и выглядит как-то невероятно реально. Есть в ее очертаниях что-то прекрасное, человеческое, вызывающее доверие. Глядя на этого человека, невозможно допустить, что он способен совершить что-либо плохое, даже в мыслях.
Затаившееся существо, которое иногда просыпается в Айкене, снова пытается подать голос и коварно нашептывает: «Вот до чего вы дошли, вы — чудовища, собственными руками уничтожившие то, что любите!» — но, получив пинок, умолкает. Айкене не желает выслушивать такое, он хочет довольствоваться тем малым, что у него осталось и на что он имеет право: Эмми. Благодаря Решински, который оказался порядочным человеком, Эмми уцелела, и у нее есть шанс пережить войну.
— Пуля надежнее, результативней. Вам ведь известно — яд действует очень индивидуально, — произносит Айкене.
— Да, но большинство животных избежало бы страданий. В случае чего можно было бы добить выстрелом.
Машина с хлебом
(перев. К. Старосельская, 1978 г.)
Оба моих товарища шатались от слабости. Говорили, что устали. Дремали по целым дням в палатке, которую мы поставили среди кустов можжевельника и елок, либо, расстелив одеяло, лежали в тени растущего на краю поляны дуба. Часто повторяли, что освобождение отняло у них остаток сил, а может, просто пришло в последнюю минуту. Запоздай оно на два-три дня, их бы уже не было в живых. А у меня еще кое-какие силы сохранились. Немного. Столько, чтобы можно было, волоча ноги и опираясь на палку, выходить ежедневно на поиски пропитания.
Сначала я шел краем поляны, потом вдоль шоссе, того самого бегущего среди лесов шоссе, на котором неделю назад мы обрели свободу. Я кружил по лесу, постоянно возвращаясь на дорогу или подходя к ней достаточно близко, чтобы видеть в просвете между деревьями ее ровную безопасную поверхность. Часто останавливался, озирался по сторонам и прислушивался. Напрягши зрение и слух, всматриваясь в глубь леса, замирал, словно поджидая возвращения посланных на разведку лазутчиков. Лес был тих и пуст, и я плелся дальше. И снова смотрел на землю. Вероятно, я смахивал на человека, ищущего вчерашний день. Приостанавливаясь, я ворошил палкой хвою, кучки сухих листьев, тряпки, бумагу. Обходил вокруг деревья, обшаривал канавы, ямы, воронки от авиабомб. Иногда я натыкался на трупы немецких солдат. Еще недавно эти солдаты, тяжелораненые, брели из последних сил в надежде найти среди деревьев убежище, спасение или спокойную смерть, лишь бы подальше от шоссе и открытого поля. Их лица, руки и пятна крови на мундирах были облеплены роями мух. На меня эти трупы особого впечатления не производили, но все же я старался к ним не приближаться. Нередко мне попадались следы тех, кто забирался в лесную чащу, чтобы переодеться в гражданское и уйти как простые люди. От них, словно от насекомых, которые вывелись из куколок, остались пустые выползки: раскрытые чемоданы, брошенные мундиры, белье, горстки пепла от документов и фотографий. Порой рюкзак или вещевой мешок. Оружие. Винтовки, пистолеты, патроны. Я разгребал палкой этот хлам, искал что-то — сам не знаю что. Прежде всего, конечно, еду, но еду найти было трудно. Пистолеты я осматривал, брал в руки, взвешивал на ладони, проверял в действии. Несколько дней назад, когда у меня еще не было оружия, произошла встреча, которая могла для меня плохо кончиться. В тот раз я отошел довольно далеко от нашего бивака и на железнодорожной ветке, заканчивающейся в лесу тупиком, наткнулся на несколько товарных вагонов. До меня здесь уже побывали другие. Открыли вагоны, повытаскивали солому, вспороли ножами мешки с цементом, разбили ящики с артиллерийскими снарядами. Я шел вдоль вагонов, взбирался на подножки, заглядывал в темноту, потом шел дальше. В последнем пустом вагоне я увидел сидящего в углу человека. Он был в полосатой лагерной робе, лицо бледное, обросшее. В меня впились два сверкающих глаза. Человек сидел неподвижно, на коленях у него лежал вещевой мешок; правая рука была в мешке. Вдруг, неожиданным рывком, он вытащил из мешка руку: я увидел дуло пистолета и услышал грохот выстрела. Я непроизвольно отклонил голову — быстрее нельзя было бы и моргнуть, да и пули не летят так быстро, — и пуля просвистела мимо. А может, я сделал это движение на секунду, на долю секунды раньше, может быть, моя интуиция, разгадав намерения этого человека, заставила меня отвернуть голову, когда его рука была еще в мешке? Не знаю. Знаю только, что тогда я избежал смерти. Кто был тот человек? Умирающий лагерник, отыскавший укромное место, чтобы распрощаться с жизнью? Спокойная смерть — ведь мы о ней мечтали! Она, казалось, позволит нам спастись либо воскреснуть! А может, это был немец, преследуемый, как и мы когда-то, переодевшийся в нашу лагерную форму? Или он сидел на ящике с консервами и потому готов был убить всякого, кто мог на этот ящик посягнуть? Кем бы ни был человек в полосатой одежде — он хотел меня убить. И поэтому в тот же день я занялся поисками оружия. Первый пистолет я просто поднял с земли, он лежал в траве. Но это было не то, что мне нужно: «бэби», старый, со стершейся нарезкой, да и заедал к тому же. Так что я продолжал искать. Мне хотелось найти пистолет, который пришелся бы мне по руке, достаточно массивный, но не слишком тяжелый. Несколько раз попадались парабеллумы, однако я даже не прикасался к ним. Эти пистолеты мне были известны, у них чересчур длинное дуло, они тяжелые, оттягивают карман, кроме того, выбрасывают вверх гильзы. Правда, бьет парабеллум как пушка и без промаха, но его мощь превосходила мои потребности. Среди брошенных офицерских мундиров я часто обнаруживал миниатюрные браунинги в изящных кожаных кобурах, но то были игрушки, которые хороши в сутолоке, когда цель близко, или если захочется пустить себе пулю в лоб. А я использовать оружие подобным образом не собирался: пистолет мне был нужен скорее для защиты своей жизни. Иногда, если найденное оружие казалось подходящим, я его испытывал: заряжал обойму, досылал патрон, прицеливался и стрелял разок-другой в ствол дерева или консервную банку. Через мои руки прошло несколько десятков пистолетов. Я забавлялся, привередничал — пока наконец не нашел то, что искал. В кабине перевернутого грузовика, из которого высыпалась груда бумаг — счета и накладные, так вот, в кабине этой машины, среди промасленных грязных тряпок я нашел плоскую картонную коробку, скрывавшую в себе то, что было изображено на цветной наклейке: пистолет «стейер 7,65». Пистолет был средней величины, новый, черная оксидированная поверхность отливала благородной синевой. Две запасные обоймы оказались пусты, но у меня в кармане лежало несколько патронов нужного калибра, да и такого добра везде было вдоволь. Война закончилась, но еще много боеприпасов осталось нерасстрелянными. Вся земля, словно семенами, была ими засеяна. Они поблескивали в траве, валялись в песке, прятались под соломой. Вскоре я убедился, что мой новый пистолет — превосходное оружие: его механизм действовал идеально, без заминки выбрасывая патроны. Он был настолько точен и меток, что, казалось, обладал каким-то таинственным устройством, исправляющим ошибки стрелка и автоматически наводящим пули на цель. Наконец я получил то, что мне было нужно. По примеру человека, пытавшегося меня убить, я носил пистолет в мешке, который висел на груди, и при плохой видимости, приближаясь к незнакомым местам, засовывал в мешок руку и обхватывал пальцами холодную рукоятку. Но по лесам я бродил не затем, чтобы искать оружие. Прежде всего я был голоден, и оба моих товарища были голодны и больны. С едой, однако, дело обстояло хуже, чем с пистолетами и патронами.
Сегодня, например, я возвращался к своим товарищам с пятью картофелинами, которые мне удалось откопать в куче прелой, заплесневевшей соломы; картофелинки эти, после того как я оборвал с них белые корешки, выглядели весьма плачевно. Еще у меня была горсть муки, вытряхнутой из пустого мешка на газету, и два тонких ломтика хлеба, переложенных чем-то черным. Этот бутерброд, завернутый в бумагу, я нашел торчащим в развилине дерева. Хлеб был твердый как камень, по нему ползали муравьи. Так что обед у нас сегодня был скудный. Пять тертых картошек и хлеб, опаленный над костром и раскрошенный, варились с кубиком «магги» в котелке — из этого должен был получиться суп. Под конец мы засыпали туда горсть муки, прокипятили еще раз и съели. Было вкусно, но через час снова захотелось есть. Стефан сказал, что чувствовал себя сегодня немного лучше и, пока я бродил по лесу, совершил первое небольшое путешествие, а именно обошел вокруг всю поляну. Трое пожилых лагерников и женщина, живущие в шалаше на другом конце поляны, сказали ему, что завтра перебираются в город. Советовали к ним присоединиться. Но до города было восемь километров, а Казимеж был еще так слаб, что не прошел бы и одного. Стефану от них перепала половина толстой сигары. Он высушил ее, разрезал на дощечке, и после обеда каждый из нас с удовольствием выкурил свою часть. Однако к вечеру Казимежу снова стало хуже и есть очень хотелось. На ужин мы съели по сухарю и запили чаем. Когда уже лежали в палатке, Стефан сказал, что если и дальше так пойдет, то на свободе мы сдохнем с голоду, хотя выжили в лагере. Я сказал, что завтра встану пораньше и попробую пойти в другую сторону. Сначала туда, откуда мы пришли, на юг, потом сверну влево, к большому озеру, которое мы видели издалека, с дороги. На берегу этого озера стояло несколько домов, по которым тогда била американская артиллерия, а вечерами в той стороне висело зарево пожара. Теперь мы зарева уже не видели, вероятно, гореть было больше нечему. Наверняка оттуда все убежали. Когда людям валится крыша на голову, они убегают, спасая жизнь, и не думают о еде. Я схожу туда завтра утром, пороюсь среди пепелищ и развалин и что-нибудь, конечно, найду. В любом доме должны быть хоть какие-нибудь, пускай самые скромные, запасы: картошка, мука, сало, хлеб. Я возьму рюкзак — вдруг отыщу кусок обугленного сала, а то и буханку хлеба? Буханка хлеба сразу прибавила бы нам сил. Мы б ее разделили на три равные части, соскребли уголь и золу и съели, запивая чаем. А если не будет хлеба, то уж картошка непременно найдется. В буртах либо в подвале. Так что, может, мы наедимся досыта картошкой? От нее тоже набираешься сил.
Ночью я несколько раз просыпался и засыпал. Шел дождь, я слышал, как барабанят капли по палатке. Но утром, когда я встал, дождя уже не было. Я размочил полсухаря в холодном чае, который отдавал ржавчиной. Проходя мимо бивака соседей, увидел, что там уже пусто. Костер догорал, над ним вились белые струйки дыма. Люди, видно, ушли, едва рассвело. Пустое логово, если прежние обитатели его покинули или умерли, нужно немедленно обыскать, там всегда найдется что-нибудь полезное, однако я не стал задерживаться, зная, что это наверняка сделают мои товарищи. Миновал опустевший бивак, где валялись солома, бумага и банки из-под консервов, вышел на шоссе и двинулся по обочине прямо на юг. В лес я не сворачивал, мне хотелось поскорей оказаться среди разрушенных домов над озером. Я знал, что по дороге доберусь туда быстрее, чем если пойду лесом. И так последние полкилометра до поселка на берегу придется идти через лес или по опушке. Шоссе было пусто, по нему как метлой прошлись. Неподвижные танки и машины, между которыми неделю назад мы вынуждены были пробираться, спихнули
в канавы. Исчезли трупы немецких солдат и лошадей. В одном месте я увидел в канаве нечто напоминающее человеческую фигуру в полосатой лагерной робе. Скрюченное, высохшее как щепка, втоптанное в глину тело утратило свою материальность — это был лишь отпечаток, след человека. Никаких чувств труп не вызывал, ни страха, ни отвращения; даже мухи на эти мощи не хотели садиться. С правой стороны лес отступил, открылись зеленые, раскинувшиеся вдаль и вширь луга со спаленными до седого пепла стогами сена и огромными закопченными танками, остановившимися в своем бегстве там, где их настигли снаряды. За лугами виднелись вспаханные поля, за ними поля озимых. Мирно светило солнце, пели жаворонки. Слева еще долго тянулся высокий лес, но я помнил, что, когда лес кончится, до озера будет уже недалеко. Я тогда сверну влево и пойду по опушке, пока не приду на берег озера, где стоят те пять или шесть домов, к которым я держу путь. Стоят? Когда я их видел, они еще были целы, но потом там разгорелся бой; уже когда мы проходили мимо, дома обстреливали. Мне было интересно, как выглядит это место теперь. Шоссе еще долго оставалось пустынным, потом появился открытый американский джип, обогнал меня, скрылся и умолк, и снова стало тихо. В голове мелькнула какая-то мысль об американских солдатах, которые сидели в машине с автоматами наизготовку, но тут же улетучилась; потом я подумал, что и сам неплохо вооружен и, пока передо мной открытое пространство, никакой враг мне не страшен. Обойма моего пистолета полна, да еще в стволе один патрон, всего на восемь выстрелов, а если считать запасную обойму — на пятнадцать. Здесь, на пустом шоссе, мне ничто не угрожало, никто не мог застать меня врасплох. В случае чего я всегда успею ретироваться, отскочить в лес, а уж в лесу меня голыми руками не возьмешь. Опасность скрывалась только там, среди развалин, в полуразрушенных домах, в темной глубине подвалов и бомбоубежищ, которые придется обшарить, если я не хочу вернуться к товарищам с пустым рюкзаком. Однако сознание того, что я вооружен, что я имею право и возможность выбирать обстоятельства и момент, когда надо пустить в ход оружие, придавало мне сил. Я чувствовал себя спокойнее и увереннее. Мне хотелось как можно скорей попасть туда, на берег озера. Да вот только ноги меня не слушались, я едва плелся, цель, казалось, нисколько не приближается. Поэтому время от времени я переставал смотреть вперед и по сторонам, опускал глаза и глядел только на свои башмаки, на асфальт, на растущую вдоль обочины траву. А снова подняв глаза, видел, что кусочек пути все-таки пройден. Конец леса был уже близко. Влево уходила в лес узкая дорога, которую я раньше не заметил. На краю этой дороги, среди деревьев, лежала опрокинутая полевая кухня. Земля в лесу была усеяна обуглившейся соломой, бумагами, тряпками. Еще полсотни шагов — и я увидел большое бледно-голубое, широко разлившееся озеро, окруженное полями и окаймленное зарослями тростника и камыша. Но разноцветных, крытых красной черепицей домов на высоком, прилегающем к опушке берегу не было. Не было стен, деревянных балкончиков, овинов и беседок в садах. Одни только черные трубы и скелеты безлистных деревьев торчали над пепелищем. Вся земля от шоссе до самого леса и озера была вспахана снарядами и бомбами, изуродована гусеницами самоходок и танков. На дне воронок и в колеях стояла вода. Край леса больше не обозначался чистой, отчетливой линией — опушка была завалена обгоревшими и перекореженными стволами деревьев. Видно, вскоре после того, как мы прошли, здесь разыгрался танковый бой. Немцы, вероятно, пытались оборонять шоссе и подступы к лесу, но были отброшены, зажаты между лесом и озером, разбиты, уничтожены. Идти по опушке было уже невозможно. Вернее — поскольку нет такого бездорожья, по которому нельзя пройти, — на это потребовалось бы слишком много времени. Если я хотел побыстрее добраться до развалин на берегу, мне следовало пойти назад, свернуть на ту дорогу, которую я только что миновал, и идти по ней, пока она меня не выведет к озеру со стороны леса. Так что я повернул обратно и пошел по лесной дороге. В песке и опавшей хвое отпечатались следы автомобильных и мотоциклетных шин, некоторые совсем еще свежие. На минуту я задержался возле перевернутой полевой кухни, но в котле были только остатки засохшего, шелушащегося супа, по которым ползали муравьи и черные жуки, и я пошел дальше. Дорога была сухая, но местность понижалась, и вскоре я очутился в овраге, по дну которого протекал ручей. Ручеек был неглубокий, вода быстро бежала по песку. Я сел на пень, чтобы разуться, и тут увидел очень близко, может быть в метре или полутора от себя, американскую консервную банку, а немного подальше — несколько окурков сигарет «Кэмел». Мяса было еще много, чуть не полбанки, во всяком случае три-четыре добрых куска. А сигареты — выкуренные только до половины, сухие, брошенные несомненно сегодня, уже после дождя, может, минуту назад? Я чувствовал, как безграничное счастье переполняет мое сердце, оживляет его, заставляет быстрее биться. Обшарив все окрестности в радиусе нескольких десятков метров, я обнаружил вторую банку с цветной картинкой, изображающей разрезанный пополам окорок, правда пустую, но зато подобрал еще два окурка. Такая удача превосходила самые смелые мои мечты. Ведь мясо дает силы. Я радовался за себя, радовался за своих товарищей: я их осчастливлю, принесу им добычу. Вырезав ножом из банки маленький кусочек мяса, я смыл с него в ручье муравьев и съел. Это было нечеловечески вкусно! Не удержавшись, я съел еще два крохотных кусочка, потом закурил самый коротенький окурок. Сигарета оказалась чертовски крепкой, после первой же затяжки у меня закружилась голова. Не хотелось вставать и идти дальше. Охотнее всего я посидел бы здесь и даже немного вздремнул, а потом вернулся к своим товарищам. Добыча у меня уже есть, и неплохая, не следует ли без лишнего риска возвратиться с нею в палатку? Я сидел, слушая негромкий шум деревьев, в который врывались резкие, звонкие голоса птиц, несущиеся с разных концов леса. И вдруг услышал, поначалу даже не услышал, а скорее почувствовал, что где-то, еще далеко от меня, есть люди. Не один человек, не двое, а много людей. Прислушавшись, я понял, что человеческие голоса доносятся со стороны озера и что различимы они лишь тогда, когда оттуда дует ветер. В них не было ничего угрожающего, они звучали беззаботно — как голоса людей, отправившихся на прогулку или в лес по грибы. Близость людей меня встревожила, но одновременно пробудила любопытство. Инстинкт приказывал немедленно убираться — и вместе с тем толкал в ту сторону, откуда доносился гул голосов. Я спрятал банку американских консервов в рюкзак, окурки положил в жестяную коробочку. Зашнуровал ботинки, постоял, прислушиваясь и осматриваясь, потом спустился на дно оврага и очень медленно двинулся вниз по ручью в направлении озера. Каждые два-три шага я останавливался, вслушивался. Открыл рюкзак, вытащил пистолет, зарядил, поставил на предохранитель. Положил пистолет обратно, но застегивать рюкзак не стал. Овраг поворачивал и расширялся, течение воды в ручье замедлялось, почва становилась топкой. Мне приходилось все время смотреть под ноги, чтобы не увязнуть в болоте. Я старался шагать по кочкам, поросшим мхом и густой травой. Выход из оврага был загроможден поваленными, вырванными с корнем деревьями, переломанными сучьями и, словно занавесом, заслонен ветками с вянущими листьями. Осторожно раздвинув ветки, я увидел в открывшийся просвет луга и озеро. Пожарище было еще далеко и несколько в стороне. Оно как будто переместилось влево и оказалось в другом месте, не там, где я впервые увидел с шоссе дома. Передо мной лежал большой, спускающийся к озеру луг. Я не заметил его раньше, потому что он был загорожен выступом леса. Луг не был пуст — он представлял собой огромное поле битвы, кладбище подвод, мотоциклов, автомобилей. Посреди этого нагромождения железа лежал на боку большой автобус с закрашенными белым окнами и красным крестом на крыше. Некоторые грузовики и телеги, как бы в попытке укрыться на дне озера, по оси ушли в воду. Две черные санитарные машины, пустые внутри, заехали дальше других, но не успели спрятаться целиком и, погрузившись наполовину, торчали из воды. В камышах, покачиваемые волной, плавали вздутые конские трупы, бочки из-под бензина, доски, пустые ящики. Большой обоз, который неделю назад длинной колонной проезжал мимо нас по шоссе, теперь недвижимо лежал в болоте. Везде, словно муравьи, копошились люди. Сближались, расходились, сталкивались, взбирались на подводы, заползали внутрь машин. Кое-где сбивались в кучу, над чем-то наклонялись, что-то подбирали, их руки были в постоянном лихорадочном движении, к чему-то тянулись, что-то подносили ко рту, что-то прятали в рюкзаки и мешки. Над этим скопищем кружили белые чайки. Они садились на воду или на торчащие из озера железные остовы, взлетали и снова описывали круги в воздухе. Сам не знаю, когда я пустился бегом. Я бежал в сторону этой гигантской кормушки, мне хотелось попасть туда как можно скорее, я боялся, я знал, что чем позже добегу, тем меньше на мою долю останется. Но луг был подмокший и, по мере того как я приближался к увязшим посреди него машинам, превращался в сплошное болото. А тут еще пришлось перебираться через пойму ручья. Я тяжело дышал, хотя двигался еле-еле, мне казалось, что я стою на месте, меся ногами размякшую глину. Но наконец я добрался до ближайшего большого грузовика с открытым кузовом, полным буханок хлеба. Полным? Когда мне удалось туда вскарабкаться, хлеба осталось уже немного, от силы сотня буханок — смятых, растоптанных, раскрошенных. В кузове хозяйничали несколько человек, молодых и сильных, они запихивали хлеб в мешки. Те, у кого сил было еще меньше, чем у меня, обступив грузовик, цеплялись за борта, протягивали руки, просили хлеба у тех, кто был наверху. Им доставались лишь упавшие вниз ошметки, крохи. Кругом, под ногами, полно было хлеба, втоптанного в грязь. Самые слабые ничего не просили и ничего не пытались урвать, они только ели то, что подобрали с земли, вместе с грязью и илом. Меня задевают, пинают, отталкивают, сбивают с ног, я снимаю рюкзак и, стоя на коленях, засовываю в него первое, что удается схватить: две помятые, но целые буханки и еще несколько кусков хлеба, растоптанного, облепленного грязью, однако же — хлеба. Я завязываю рюкзак, надеваю на спину. Теперь у меня есть хлеб. Много хлеба. Больше мне ничего не нужно. Возможно, где-то здесь есть еще хлеб, а то и консервы, сигареты, водка, может быть, даже чай или кофе, но я знаю, что, если останусь, могу потерять то, что уже имею — хлеб, который нам, мне и моим товарищам, очень нужен, ибо мы должны набраться сил, тронуться с места и дойти до города, а потом вернуться на родину. А значит, мне необходимо выбраться отсюда с хлебом в рюкзаке, я должен отступить, убежать, скрыться с глаз людей, которые попытаются у меня этот хлеб отобрать. Но для чего же мне тогда пистолет?Не верьте тем, кому хочется быть обо мне лучшего мнения, кто считает, что я использовал оружие, например, таким образом: выхватил пистолет и выстрелил несколько раз для острастки в воздух, чтобы люди опомнились. Пусть перестанут губить зря хлеб, пусть прекратят отнимать его друг у друга, выхватывать, втаптывать в грязь, превращать в липкое месиво, в навоз. Пускай на минуту опустят руки, занятые уничтожением, пускай обуздают свои дикие, животные инстинкты, пускай окажут нам, тем, что наверху, капельку доверия — тогда они убедятся, что мы будем выдавать каждому по одной, а может, и по две буханки, что каждый из этих нескольких десятков голодных получит свое, что им даже больше достанется, поскольку ничего не пропадет, поскольку мы разделим поровну даже крошки, которые останутся на дне кузова. Я мог так поступить, вполне бы мог, но поступил иначе. Вот что я сделал: сполз с грузовика по чьим-то головам, спинам, плечам; меня дергали, останавливали, хватая за штаны, за куртку, осыпали проклятиями, ругательствами, надрывно крича, плача. Какие-то старухи в полосатых лохмотьях, с маленькими круглыми головками, обросшими седой щетиной, кинулись на меня, норовя повалить, сорвать рюкзак, разодрать его в клочья, расхватать мой хлеб. Я катался в грязи, меня топтали. Я поднимался и снова падал в грязь. У меня слетела шапка, голова моя, поросшая коротким желтоватым пухом, была похожа на головы этих старух. Все же мне удалось стряхнуть с себя женщин в лагерной одежде. Я убежал на четвереньках, волоча за собой рюкзак с оборванной лямкой. Кое-как выкарабкался из болота, встал и оглянулся: никто за мной не гнался. Полосатые гарпии снова облепили машину с хлебом, пытаясь на нее взобраться. Их спихивали, отшвыривали. Потом я увидел, как они напали на одного из тех, кто спрыгнул с машины с мешком хлеба за спиной. Но это был молодой парень, он быстро убегал в ту сторону, где земля была не такой болотистой. Двое еще пробовали, кинувшись наперерез, словно при игре в регби, заступить ему дорогу, но он поочередно отталкивал их, сбивал с ног и бежал дальше. Мы — он и я — были зверями, которым удалось схватить кусок и удрать. Другие звери пытались отнять у нас добычу, но не смогли и отказались от преследования. Я уходил все дальше, расстояние между мной и охотящейся за пропитанием стаей увеличивалось. Мне пришла в голову мудрая мысль: идти надо не по краю трясины, а посередине, где протекал ручей. Здесь было глубже, но дно не проваливалось под ногами: вода несла с собой песок.