Чтение онлайн

ЖАНРЫ

День рождения покойника
Шрифт:

То он, подкравшись, набрасывался со зверским рычанием на эту вполне безучастную головенку; то — подкидывал высоко, чтобы тотчас, преисполнившись дикой подозрительности и гнева, вновь атаковать ее, едва она падала в снег; то — зарывал в сугроб, а сам неподалеку устраивался в засаде, искренно полагая, что голова непременно предпримет попытку к бегству, и вот тогда-то он ее примерно покарает… Голова спокойно почему-то продолжала лежать под снегом, и Братишка, подождав, вновь откапывал ее и начинал носить по саду, пренебрежительно ухватив за одно ухо и вид имея при этом цинично-триумфаторский… Следом за ним брел Шлемка и униженно вымаливал хоть на минуточку и ему дать поиграть с головой. Братишка на Шлемку не обращал внимания, но когда ему надоедало

это нытье, он на мольбы Шлемки отвечал таким вдруг свирепым, доселе нами не слыханным от Братишки рыком, что Шлемку приходилось потом немалыми трудами и уговорами извлекать откуда-нибудь из подвала или из-под сарая, куда он в ужасе забивался.

Я думаю, что во время описанных забав в душе Братишки происходили немаловажные перемены — нарождался хищник — кровожадный, не ведающий жалости, свирепый. Попадись ему в эти дни еще один заяц, не сомневаюсь, он уже знал бы, что ему с ним делать, и в похлебку его он вряд ли уже отдал…

Не очень-то приятно, честно говоря, было нам смотреть на этакую эволюцию Братишкина характера — мы его любили другого… Но мы не могли не понимать и того, что — пусть хоть и таким манером — Братишка должен вернуть себе мужество жить в этом мире. А то ведь доходило уже до того, что в своем печальном равнодушии он стал уступать дорогу не только любому встречному псу, даже самому ничтожному, но и, стыдно признаться, он даже от приставаний Кисы с каким-то болезненным жалобным скулежом лез искать защиты у нас!

Особенно мучительны стали теперь для Братишки встречи с Мухтаром.

Теперь-то Мухтар сполна реваншировался за все свои прошлые поражения.

…Как и прежде, Братишка чуял его издалека. Но если раньше он принимался грозно ворчать, по-бойцовски дыбил шерсть на загривке в ожидании встречи с закадычным врагом, то теперь он сразу же делал уши жалкими лопухами, поджимал хвост и начинал обреченно, тоскливо подвизгивать. Даже не страх звучал в этом поскуливании, а усталая досада на жизнь: «Опять, господи, встречаться с этим бешеным… опять — унижения…»

А Мухтар — не крови, а именно Братишкина унижения всякий раз жаждал.

Налетал — неумолимый, легкий, как половецкий воин-кочевник, — раскрашен в жутковатые, не сулящие пощады цвета: черный и яростно-рыжий, почти красный. Ненавидяще скалил мелкозубую хищную бешеную пасть!.. И Братишка, — грустно и покорно оборотив к Мухтару виноватую морду, — униженно полз на брюхе в ближайший сугроб.

Мухтару было мало сугроба. Он загонял Братишку дальше, в самый глубокий снег. Заставлял, как щенка, повалиться там кверху брюхом — в позе самой крайней беззащитности и постыдности — и только после этого вновь выбирался на дорогу, чтобы, получив от меня снежком, не очень-то даже и торжествуя, удалиться…

Ужасный стыд переживал я в эти минуты за Братишку. Ужасный стыд испытывал и он сам. Но я видел: он ничего не может поделать с собой. Он безоружен сейчас против этого оголтелого бешенства, деятельной злобы и прямо-таки припадочной ненависти, воплощенных в этом легконогом и довольно тщедушном кобельке.

Однако после истории с зайцем Братишка, как я сказал, уже становился каким-то другим. И наконец настал день нашего с ним торжества!

В тот прекрасный день при виде летящего к нему с ликующей злобой Мухтара Братишка (а до этого он, как и раньше, похныкивал с тоской) вдруг не стал трусливо пластаться по снегу, не поджал хвост, не разлопушил виновато уши, а в единое мгновение вздыбил шерсть и сам рванул навстречу Мухтару!

Сбил его на лету ловко подставленным плечом и, не давая времени подняться, опасно впился в горло!

Мухтар взвизгнул, вывернулся и тотчас угодил в глубокий снег, где мгновенно оказался беспомощным и жалким. Отчаянным усилием он все же выскочил на твердый наст, но тут же был опрокинут мощным ударом Братишкиной лапы и снова попал в клыки.

Он был проворен и увертлив, этот Мухтар, но Братишка, будучи и сильнее, и крупнее,

владея к тому же инициативой, не давал ему ни времени, ни пространства для маневра. Гнал в снег, а когда тот с неимоверным трудом выбирался, тотчас опрокидывал и начинал терзать клыками.

В один из моментов клык Братишки угодил, должно быть, в какое-то особенно чувствительное место. Потому что случилось невероятное: Мухтар, никогда не отступавший даже под натиском наших двух псов, вдруг с ужасным страданием заголосил, отчаянно рванул через снег на другую сторону канавы и ударился в бегство, — точно так, как ударяются в бегство все собаки, потерпевшие и признавшие свое поражение: тесно поджав между ног хвост и беспокойно ежесекундно оглядываясь.

Братишка преследовать не стал.

Он кинулся ко мне. На его весело-оживленной морде было написано одно: «Ну? Как?..»

Ясно было — «как».

Я без утайки поведал Братишке все, что о нем думаю. Он, в общем-то, остался, по-моему, доволен. Хотя число превосходных степеней (было видно по его физиономии) могло бы, на его взгляд, быть и побольше…

А заячью голову он в тот же день уступил Шлемке, чем вверг того в буйный восторг.

Шлемкина, впрочем, радость недолго длилась. Две вороны, опекавшие с осени территорию нашего сада, без труда облапошили Шлемку-малолетку. Пока он гонялся за Карпушей, который посягнул якобы на его миску, другая ворона — Машка — схватила голову и унесла. Сначала на крышу беседки, а потом вообще неизвестно куда.

Шлемка, ей-богу, чуть не плакал.

О воронах наших, наверное, тоже надо хоть немного рассказать.

Эти имена — Карпуша и Маша — не мы им давали. В поселке они поселились гораздо раньше нас.

И того, и другую, каждого в свое время, подобрали люди. Машку — несмышленым вороненком, выпавшим из гнезда. А Карпушу — уже вполне взрослым, у него было сломано крыло.

Люди их выкормили, Карпушу — вылечили. И вороны не забыли добра, сотворенного для них. Хранили с тех пор верность и привязанность, если и не конкретным людям, то уж во всяком случае конкретным домам. С начала лета воцарялись каждый на своем участке и до поздней осени жили рядом с людьми, становясь на время почти ручными и по-своему служа своим благодетелям, — то есть разрывая и растаскивая по саду помойки, разгоняя всяческую живность, начиная птичками и кончая кошками, и с утра до вечера услаждая людской слух криками чрезвычайно искренней непреходящей благодарности.

Поздней осенью, а затем и зимой, поскольку мы расположились рядом с их вотчинами, они свое внимание обратили на нас.

Людей они и вправду совершенно не боялись. Однако никакого панибратства в отношениях не допускали.

По саду разгуливали с чрезвычайно забавным ревизорским видом и очень походили на каких-то носатых чиновников времен Гоголя — руки заложивших за спину и деловито косолапящих по вверенному департаменту.

Собаки, разумеется, мешали им чувствовать себя полноправными хозяевами сада. Поэтому в меру вороньих сил они псам всячески досаждали, порой прямо-таки издевались над ними. То утащат черт-те куда, почти на улицу, пустую миску, то раскопают только что запрятанную кость, то затеют с какой-либо из собак игру, которая способна была довести (Джека в особенности) до полного физического и нервного истощения.

Игра была проста и заключалась в том, что вороны для начала рассаживались по разные стороны от лежащего пса и принимались дразнить его: то прохаживались с вызывающим видом, то прикидывались чуть ли не смертельно раненными, едва ковыляли, крыло распластывая по земле…

Собака, конечно, не выдерживала смотреть и бросалась. Ворона перед самым собачьим носом взлетала, и тут же раздавался окрик другой птицы. Пес бросался снова. В это время первая птица опять слетала на землю… И так — до бесконечности. Вернее, до того момента, когда Маше с Карпушей это занятие не надоедало, и они с отчетливым презрительным криком: «Дур-рак!» не улетали по своим неотложным делам.

Поделиться с друзьями: