Деревенские адвокаты
Шрифт:
На базар, Нажип, ступай,
Нос покрепче покупай,
Нос крючком - небось тогда
Сразу клюнет Сагида!
– Тьфу! Наушник! Ничуть не изменился. Все тот же подлый Муратша.
– И пошел Халфетдин своей дорогой, через несколько шагов обернулся, сплюнул еще раз: - Злыдень!
– Не я эту песню выдумал, не я распевал, и жену твою не я обольщал, хихикнул вслед вор.
– Иди, хромай, служба царская...
Но сомнение в солдатское сердце запало; пока до дому дохромал, из той искорки уже разгорелся пожар. Мнительному человеку много ли надо? Всякие безобразные виды разыгрались перед глазами. "Греховные-то дрожжи кстати пришлись, сдобная стала, в глазах вожделение горит", -
Когда еще парнями были, Халфетдин на Ишбаевском лугу застал Муратшу ворующим чужое сено и избил его так, что тот неделю ходил с заплывшими глазами. Вот ведь когда должок-то вернул!.. А солдат давно об этом забыл.
Домой Халфетдин явился чернее тучи. Простукал через сени, вошел и молча сел на лавку. Дома была одна Саги-да. Мальчика недавно бабушка увела к себе.
– Что случилось, Халфетдин? Ощетинился весь...
– Ничего не случилось.
– Ну, коли так...
– Со мной ничего не случилось. Меня никто не соблазнял. А вот тебя...
– О чем ты, Халфетдин?
– "Сразу клюнет Сагида..." Вот о чем.
– Ах, вон оно что!
– покачала головой Сагида.
– Донесли, значит?
– она коротко рассмеялась.
– Не кудахтай, беспутница!
– Халфетдин!
– Молчи!
– Нет, молчать я не буду. Напраслину несешь, Халфетдин. Побойся греха. Я перед тобой чистого чище, белого белей.
– На мне греха нет, бойся ты.
– Нет, Халфетдин, вранье это. Вранье! Все не так было! Сейчас я тебе все расскажу.
– Не рассказывай. Не бывает дыма без огня.
– Значит, бывает.
– Нет, не бывает!
– Выслушай меня, Халфетдин. Иначе жизнь прахом пойдет.
– Не буду слушать!
– стукнул он деревянной ногой об пол.
– Не буду я распутницу всякую слушать. Пусть прахом пойдет! Постель нашу замарала, блудница!
Сагида заплакала навзрыд. Но мужний гнев лишь разгорелся сильней: "Ишь, слезами грех замыть хочет, беспутная баба!" - распалялся он. Опять топнул своей деревяшкой.
– Талака хочешь, падшая!
Но тут и у жены самолюбие взыграло.
– Ну и что? То-то напугал!
– Ах, так?
– Да, так!
– Тогда талак! Талак, грешница, талак, талак, та-лак!
– Не боюсь я твоего талака, не боюсь! Плевала! Теперь свобода!
В Халфетдине, который два года сидел в окопах, людей побил изрядно (медаль ведь на войне дают, если человека убьешь), валялся по лазаретам, муки принял немалые, лютый бес проснулся. Он вскочил. Бросился к лежавшему возле печи топору, но дотянулся не сразу, деревянная нога задержала. Тем временем Сагида успела выбежать из дома. Халфетдин, схватив топор, запрыгал следом за женой. Выскочив на крыльцо, он размахнулся и уже готов был пустить топор в спину бегущей к огороду жены, как возник откуда-то Курбангали, подпрыгнул и перехватил за топорище, стал выворачивать из руки Халфетдина. Тот не противился, отпустил. (Должно быть, от неожиданности растерялся.) Все произошло как во сне.
Однако случайно, говорят, и муха не пролетит. Услышав в доме у дружных соседей крики, Курбангали подошел к плетню. Подождал. Крики не утихли. Вскоре донесся плач Сагиды. Никак, беда какая?
– подумал Курбангали и перепрыгнул через плетень. Только подошел к двери, вылетела Сагида, следом вывалился Халфетдин с топором в руках. В этот миг худой, маленький Курбангали ощутил в себе такую мощь, что впору медведя повалить. Да и проворства джигиту не занимать.
Курбангали потрогал пальцем лезвие топора.
– Топор ведь, дядя-сосед, бревна тесать придумали, а не людям головы снимать, - сказал он немного погодя и сел на порог распахнутой двери.
Халфетдин не сказал ни слова. Откинув ногу, опустился на траву
и закрыл лицо руками. Сагида прислонилась к углу клети. Так они молчали долго. Когда все трое поостыли, Курбангали рассказал Халфетдину об оказии с носом. О том, как и где Нажип свой нос покалечил, и о том, что Сагида в этом происшествии чище снега и белей молока, весь аул знает. Откуда знает? Отчего же ему не знать? Знает. На то он и аул.– Эх, Халфетдин-агай, сплетне поверил, зазря жену обидел! У нас бы спросил, ведь ближе соседей нет. За три года у снохи и ворота не ко времени не открывались, и дверь не скрипнула.
– Да ведь дыма без огня...
– промычал Халфетдин.
– Ворюга этот, Муратша, душу замутил.
– Вот такие, как Муратша, дыма и напустят - весь об-коптишься.
Сагида молчала, не шевельнулась даже. Но сердце уже оттаяло. Один жест, одно слово мужа - и вновь она станет той любящей душою, что была прежде.
– Как же теперь дальше жить собираетесь?
– спросил безусый-безбородый "аксакал".
– Не знаю, браток, ума не приложу. У меня ведь "талак" вырвалось три раза.
– Вот это нехорошо. Надо бы Кутлыяра-муэдзина на совет позвать. Если, конечно, сноха не воспротивится...
Сагида опять промолчала.
– А что Кутлыяр может сделать?
– Уж что-нибудь придумает, найдет выход, - сказал Адвокат.
– Если, конечно, сноха согласна...
Сагида чуть заметно кивнула.
Тревожить самого муллу Мусу по всяким мелким надобностям народ не осмеливается. Он только совершал свадебные и погребальные молитвы, давал имя новорожденному, встречал приезжее начальство или высокого сана священнослужителей. А неимущий, многодетный муэдзин Кутлыяр всегда наготове, приходи с любой просьбой. Летом ли, зимой ли, на люди он выходил в синем с красными полосками узбекском чапане с залохматившимися уже полами, на голове - белоснежная чалма с зеленым верхом, на ногах желтые ичиги с глубокими кожаными галошами. Усы и борода всегда подчернены, голова гладко выбрита. Голову всегда брил сам. Чистый и собранный ходит Кутлыяр-муэдзин. Остабике* его хоть женщина не слишком расторопная, но опрятная. Малышам своим, кто на четвереньках ходит и кто на своих уже ковыляет, она каждый день втолковывает: "Выше всех, сильнее всех на свете господь-создатель, потом - Мухаммед-пророк, за ним - царь, наш государь, а за ним - ваш отец родной. Господь-создатель - в небе высоко, пророк наш - в земле глубоко, царь-государь - во дворце далеко, кто же рядом остается?" "Отец родной!" - хором отвечают дети. (Муэдзин женился поздно, потому дети еще маленькие.) "Он вам еду добывает, кормит вас. Почитайте отца", наставляет остабике. На сухие кости муэдзина ни мясо не сядет, ни жирок не набежит. Может, ухода, заботы повседневной не хватает, а может, суетлив очень. "Наш муэдзин не жадный, не загребущий, потому и не разживется никак, - говорят миряне, - вон в том приходе муэдзин - раздулся, что фаршированная курица". А Кутлыяр, коли даяние посчитает чрезмерным, лишнее вернет: "Господу неугодно будет".
* Остабике - жена священнослужителя.
– Всю жизнь так не просидишь, - опять заговорил Кур-бангали, - как-то шевелиться надо.
– Совсем я потерялся, браток, рассыпался весь.
– Перед немцем тоже так сыпался?
– Немец - другая порода. Он тебе не законная твоя жена, зазря тобой обиженная.
– И ты, сноха, слово молви...
– А что я наперед мужа скажу...
– ответила тихо Сагида.
– Тогда слушайте меня. За хозяйскую дурость скотина его расплачивается. Придется тебе, агай, зарезать курицу, а сноха пусть казан затопит, - распорядился Адвокат.
– Как стемнеет, Кутлыяра-муэдзина приведу. Недавно возле мечети видел, так что дома, никуда не уехал.