Деревня дураков (сборник)
Шрифт:
– Зачем?
– Да так, от скуки.
Они замолчали, и Ефим, разомлев на припеке, стал незаметно уплывать в сон.
– Слышь, может, церковь отштукатурим? – прорезался опять хозяин лесопилки. – Кресты позолотим? А?
– Думаете, поможет?
– Прежний поп обещал.
– Да нет. Вас только любовь вылечит.
– Любовь?! – жалобно воскликнул богач. – Мечтать не вредно! Я знаешь, как хочу, чтобы меня кто-нибудь полюбил! Не за деньги, а просто! Только так не бывает.
– Нет! Не вас, а вы! Надо, чтобы вы сами полюбили.
– Я? Ну, я, конечно, тоже полюблю,
– А вы не ждите. Начните первым.
– Ха! Нашел дурака! Толоконный лоб! Жизни совсем не знаешь! Эти стервы спят и видят, чтоб я нюни распустил, а они бы под шумок всё к рукам прибрали!
Грузно заскрипело старое крыльцо. Дед Ефим приоткрыл глаза и увидел спускавшегося во двор хозяина лесопилки. Тот был необъятно толст, кудряв и напоминал чудовищно раздутого розовощекого младенца. Лицо его было надменно и несчастно.
Он погрузился в свой вездеход, отчего передняя ось могучей машины просела почти до земли, и крикнул стоявшему на крыльце отцу Константину:
– Не дури! Подумай насчет куполов! Чистым золотом! Как у Христа Спасителя!
Когда богатый человек уехал, в сарай серой поземкой прошмыгнул Костя. Через минуту послышался яростный стук: детдомовец чинил многострадальный стул.
– А вы чем порадуете? – устало спросил отец Константин, садясь на завалинку рядом с Ефимом.
– Я тебе в церкву икону принес.
Ефим развернул полотенце и свирепо засопел от волнения.
– Это кто? – слегка опешил отец Константин.
– Как кто! Нищий Лазарь в раю.
На иконе был изображен большой добродушный Авраам, похожий на Деда Мороза. Одной рукой праотец гладил по голове прильнувшего к нему крохотного Лазаря, другой – здоровенного лохматого пса. Еще три дворняги лежали у ног Авраама и улыбались во всю пасть.
– Прежний поп сказал: собаки в раю – ересь! А я считаю, заслужили. Они одни к нему по-человечески относились. Язвы лизали, жалели.
– Да им самим жрать хотелось, – высунулся из окна Костя. – Вот они его болячки и обгладывали.
– Экий он у тебя, – покривился Ефим. – Отравный.
– Не сердитесь. У него мать пропала. Третий день уже.
– Эх, Любка, – загрустил дед и стал заворачивать икону обратно в полотенце. – Пойду я. Не до меня вам теперь.
– Жучек-то своих оставьте, – улыбнулся отец Константин. – Или передумали?
Довольный, Ефим возвратился домой. Медленно шагая по тропинке среди сирени, он понял, что страшно соскучился по своей Серафиме, хотел пойти быстрее, но не смог: ноги за него решали, как и куда им ходить. Еле-еле он добрел до высокого стула. Отдышался и сел ждать, пока любимая придет к нему сама.
Однако вместо Фимы на лужайку к лилиям прискакал взбудораженный постоялец.
– Это где ж моя старуха? – потерянно спросил Ефим.
– Варенье варит, – скороговоркой отрапортовал Митя и без передышки выпалил: – Давайте поговорим!
– Батюшки святы! А мы что делаем?
Митя угнездился на перевернутом ведре, достал блокнот и даже надел очки, чем сильно напугал деда.
– Сбегай за Фимой, без нее не буду, – опасливо предупредил тот.
Митя
смутился, и его оцепенение разлилось на всё вокруг, даже цветы, казалось, насторожились и судорожно сжали свои лепестки. Солнце скрылось за рваное облако и выглядывало оттуда, как пятиклассник, играющий в прятки.Митя несколько раз терял решимость, бросал блокнот в траву, клял себя за неумение общаться, с горечью понимал, что из его затеи ничего не выйдет. Ефим, нахохлившись, требовал к себе жену, Серафима не шла, колдуя над большим тазом, в котором рубиново пенилась вишня.
Потом и вовсе пришлось пить чай, соскребать с блюдца еще горячие пенки, отгоняя настырных ос, и Митя поставил крест на том, что вчера померещилось ему делом жизни. Он облизнул ложку и с привычным отчаянием задумался о своем месте в мире.
– Ну, допрашивай, чего скуксился? – подмигнул Ефим, оттаявший в присутствии Серафимы.
Митя от неожиданности забыл все заготовленные вопросы и ляпнул, как вышколенный октябренок на встрече с ветеранами:
– Расскажите, как вы воевали?
– О чем тут рассказывать? – пожал плечами дед. – По-крестьянски я воевал. В пехоте. Землю, в основном, рыл.
Ефим замолчал. Митя лихорадочно соображал, что еще спросить. Серафима позвякивала ложечкой в граненом стакане.
– Вот такой звук, только чище и прозрачнее, – кивнул на нее дед, – я в последний день войны слышал.
– Девятого мая? – растерянно уточнил Митя.
– Двадцатого февраля. Сорок второго года. Моя война тогда кончилась.
– Дело было, значит, под Москвой, – начал Ефим, отодвигая свою ведерную чашку. – Осенью мы немца маленько потеснили, а к зиме застопорились. Ни туда, ни сюда. Стоим, как вкопанные.
И вот за каким-то лешим послало меня начальство в соседнее село. Идти – с гулькин нос, километров десять, напрямик через лес. И надо ж было – заплутал. Это все от злости. Досадовал из-за безделицы ноги топтать. Уж не помню, чего им там понадобилось. Баловство, вроде квашеной капусты.
В общем, заблудился. Задергался. Попер через бурелом. Думал спрямить – еще хуже сбился. Маскхалат изодрал. Взбесился, как медведь-шатун. И на тебе! Напоролся лоб в лоб на немца. Фронт ведь загогулиной шел: где мы, где они, вперемешку. Вот я, видать, и вклинился в чужой участок.
Ломанулся я от него, кувырком в овраг. Да куда там! Фриц на лыжах, а нас еще не снабдили. На соседней поляне он меня и настиг. «Хенде хох» – орет. Будто сам не знаю. Отбросил винтовку, задрал руки. Стою, жду. Полакомились капусткой!
И чувствую вдруг – солнце ладони припекает. Весеннее уже. Рукавицы-то потерял, когда драпал. И тут я первый раз за четверть века вокруг себя посмотрел. В эту вот последнюю секунду, пока немец автомат свой наводил. Нашел время! А то всё некогда было.
Знаешь ли ты, Митька, какой мир красивый? А я тогда – впервые разглядел. Где всю жизнь глаза были? Тоже, видать, в кармане таскал, экономил.
Накануне оттаяло всё, а ночью опять прихватило. Мокрые ветки – оледенели. И звякают на ветру. Тонкий такой звук, умильный. До кости пробирает.