Деревянная грамота
Шрифт:
— Куманек!
— Что, кумушка?
— Что же, ты Авдотьицу — пожалел?
— Да нет…
— А что?
Данила задумался. Перед глазами встало увиденное — зимняя ночь, и Вонифатий Калашников со своей Любушкой на руках, и Нечай, облапивший Авдотьицу, — четверо влюбленных, ополоумевших от опасности и от любви, от встречнего морозного с искрами ветра, счастливых наперекор всему и улетающих вдаль, вдаль, вдаль…
— Да пусть уж ее едет в Соликамск. Чего ей на Москве делать?
— Пусть едет, — согласилась Настасьица и подняла голову.
Ни слова не прозвучало, и даже взгляда не поймал Данила в утреннем редеющем
Он не поверил душе. То ли слишком устал от всей масленичной суеты, то ли просто побоялся нового обмана.
Он отвел глаза…
Но в воображении своем он увидел речной берег — может быть, тот, с которого слетел на Головане в ночь охоты за незаконным табаком. Он увидел широкий белый путь — нетронутый, сверкающий под луной. Он услышал конское ржание и скрип полозьев. Ладные розвальни подкатили, возник, готовый унести по белоснежному пути, вскинул голову и ударил копытом об лед. Возник требовал — да хватай же ты свою зазнобу в охапку, да вали же ее в сани и сам туда вались, а я рвану вперед! И целуй ее, дурак, потому что слаще поцелуя, чем в несущихся зимней ночью санях, на свете не бывает!
Это длилось меньше мгновения — и острая зависть к тем, что унеслись, счастливые, в дальние недосягаемые края, — тоже.
— Куманек… — как-то неуверенно произнесла Настасья. — Кабы ты годков на десяточек постарше был! Вот как Богдашка Желвак!
— Сейчас-то я чем тебе нехорош? — хмуро спросил Данила.
Он знал, что объяснение неминуемо, он даже побаивался объяснения, потому что в простоте своей искренне полагал: какой бы они с Настасьей не подняли шум, раз уж дойдет дело до объяснения, то кровь из носу — а нужно уломать упрямую девку! Хоть силком взять — а взять!
— Да тем и нехорош, что веревки из тебя вить могу, — грубовато отвечала она.
— Веревки, из меня?!
— Не ершись, куманек. Ты еще той силы не нажил, чтобы не я из тебя, а ты из меня веревки вил. Наживешь, куда денешься… только я тогда уже старая буду…
— А без веревок нам с тобой — никак? — невольно усмехнулся Данила.
— Силы во мне многовато, куманек… — печально сказала она. — Силу девать некуда, вот в чем беда…
— Не пойму я — кто тебе нужен-то? Муж или поединщик?
— Кабы я ведала! — и тут Настасья неожиданно схватила Данилу за руки. Ну, на кой ляд я тебе сдалась? В конюшню ты меня жить возьмешь, что ли? Или со мной уйдешь?! Данилушка, вот как Бог свят — была бы прежняя ватага увела бы тебя! Нет у меня ватаги — а так, оглодочки! Ни я тебе, ни ты мне ничего дать не можем!
— Так в этом вся беда? — Данила недоумевал все сильнее. То он ей молод, то в поединщики не годится, теперь новая напасть — ватаги у нее нет!
И некому было объяснить парню: чтобы отказать, и одного слова довольно. А когда стенку за стенкой выстраивают, то велика ли их прочность? И не для того ли выстраивают, чтобы кто-то решительный одним ударом прошиб насквозь да и посмеялся?
Представив себе преграды, возводимые Настасьей, в виде стенок, он вспомнил бойцов. И подробности одного боя вспомнил: казалось бы, совсем разгромили ткачи медников из Ендова, да только был у тех в запасе надежа-боец. Как разогнался в три прыжка, да как прошил собственную стенку, да как пробил брешь чуть слева от чела ткачей, удивительным чутьем угадав слабое место, так и хлынули в ту брешь медники, отрубая вмиг ставшее беспомощным крыло
противника.Было, наверняка было на свете слово, способное выполнить обязанность надежи-бойца! И запросилось было на язык — но смутилось, бедненькое, собственной отваги…
— Да и в этом… — туманно отвечала Настасья. — Да ты не печалься, кончится Масленица — и я с Москвы уберусь! Ведь мы, куманек, тогда лишь голову теряем, как встретиться доведется. А с глаз долой — из сердца вон.
Так ли?
Тут уж точно полагалось возразить, но Данила усомнился в себе. И точно не вспоминал же Настасью ежечасно, а как трудами обременят, так и не до мечтаний — а до лавки бы доползти и рухнуть в беспросветный сон.
— Права я, выходит. Так что не будем друг дружку с толку сбивать! — в голосе Настасьи возродилась прежняя удаль. — Господь с тобой, Данилушка, пойду я.
— Постой!
Парень удержал Настасью, но более ничего сказать не смог. И она. миг прождав, поняла — нет, не скажет…
— Отрастил бы ты усы, куманек! — весело посоветовала Настасья. Глядишь, и постарше смотрелся бы! Глядишь — я бы и обманулась!
Она отступила на два шага, перекрестила остолбеневшего куманька и быстро замешалась в толпу. Догонять было бесполезно — не живую, румяную, чернокосую девку проворонил Данила, а причудливую ее душу, и не проворонил даже, а — летели, неслись друг другу навстречу, да сбились с пути и оба пронеслись мимо…
Для всякого православного первый день Великого поста — время скорбных раздумий и покаянных молитв. Для всякого — лишь не для того, что служит в Земском приказе.
Ибо первый день поста наступает вслед за последним днем Масленицы…
И все безобразия, которых человек не успел вытворить в сырную седмицу, он норовит успеть осуществить в последние масленичные часы.
Стенька вместе с приставом Никоном Светешниковым и главным помощником в печальном деле, это был пьющий человек Исачка Глебов, ехали ночной улицей на санях. Собственно, ночь была уже на исходе. И им полагалось не просто поторопиться, а объехать несколько мест и всюду опросить решеточных сторожей. Поэтому Никон то и дело подстегивал возника.
Их сани были простые дровни, только что большие и покрытые несколькими рогожами. А дело, на которое послали служащих Земского приказа, — такого рода, что поменьше бы подобных дел случалось. Они подбирали мертвые и некоторые еще живые тела, что валялись на опустевших улицах. В этом им помогали решеточные сторожа. Тела свозились к особой избе, принадлежащей к Земскому приказу, где выставлялись на общее обозрение, чтобы семья, два-три дня не умеющая найти кормильца или родственника, могла напоследок, лишившись надежды, и сюда заглянуть.
Бывало, что и по две, и по три сотни покойников поднимали в первые дни Великого поста…
Пересекая Никитскую улицу, заметили стоящего у открытой решетки человека. Это был знакомый сторож по прозванию Пятка.
— А я уж вас заждался, — сказал он, ковыляя навстречу дровням. — Вон в переулке два тела лежат, снежком уж припорошены. Одно совсем недавно подкинули! Я только отвернулся — а оно уже и тут! Заберите, сделайте милость!
Дровни подъехали к переулку. Мирон заранее откинул одну из рогож, обнажив сложенных, как бревна, и лицами вниз, чтобы самим не пугаться, мертвецов. Тем более, что иные лица были уже объедены бродячими псами…