Дети семьи Зингер
Шрифт:
О’Брайен победил потому, что имел неограниченную возможность мучить людей. Но какими бы насильственными ни были его методы, результат оказался подлинным: вся трагедия Уинстона заключалась в том, что он искренне сдался и по собственной воле написал формулу «дважды два — пять». Нахман же охотно, без всякого внешнего давления соглашался с новыми формулами Сталина. Но все силы, остававшиеся после рабочего дня, он тратил на то, чтобы найти связь между «лозунгами и плакатами и теми людьми, среди которых он жил». Ведь люди эти были «злы, страшно злы», и так же неблагодарны, как те беженцы, которых пытались облагодетельствовать своими заботами Лернер и Арон Львович в романе «Сталь и железо». Нахман был в ужасе от нравов, царивших среди рабочих в общежитии. С головой уходя в газетные статьи, он «хотел забыться в этом море слов, в гладких, бодрых строках; он не желал слышать и видеть то, что происходило вокруг него, все это уродство и подлость». И когда Ханка, наконец воссоединившись с ним в Москве, за взятку получила для их семьи жилплощадь и начала заставлять ее купленной на черном рынке мебелью, Нахман пришел в ярость от ее циничного поведения.
Его не волновало то, что она говорила о нем нелицеприятные вещи, но он не мог выносить, когда она неуважительно отзывалась о его стране, стране рабочих, скинувших ярмо угнетателей и ставших ее хозяевами. Партийная газета утверждала, что строительная промышленность переживает небывалый подъем, существенно опережая план пятилетки. Вот же оно, черным по белому, со всеми цифрами
Но Нахман не был Даниэлем, и как ни старался он гнать от себя сомнения, правда все же пробиралась в его сердце:
Нахман изо всех сил старается не слышать и не видеть; он не хочет быть свидетелем этой ненависти и несправедливости. Он посещает собрания и слушает жизнерадостные доклады выступающих и оптимистические обращения вождей. Он проглатывает статьи партийной газеты, с их великими планами, с их великолепными достижениями, с их ободряющими обещаниями. Так, концентрируясь на огромном, он забывает о мелочах. Но когда он покидает эти собрания, когда он не занят чтением газеты, когда занимает свое место у печи, когда встречает на кухне своих товарищей по работе, или идет по улице, или возвращается домой, — те чужие миры начинают блекнуть в его сознании. Нет никакого соответствия между тем, что он видит вокруг себя, и тем, что он слышит на собраниях и о чем читает в партийной газете. И на сердце у него становится все тяжелее и тяжелее.
Наконец правда все-таки прозвучала в полный голос, когда Афанасьева, друга Нахмана, арестовали как вредителя. Сцена изгнания Афанасьева из хлебопекарни имени Красной Звезды достойна того, чтобы процитировать ее полностью, поскольку она содержит в себе весь роман в миниатюре. Говорит товарищ Кулик, с особым усердием выполняющий для партии грязную политическую работу:
— Товарищи, наш гениальный Вождь, которому мы поклялись выполнить пятилетний план в четыре года, смотрит на нас. Он говорит, что нам не следует терпеть в своих рядах контрреволюцию и саботаж, которые вползают в нашу фабрику как змеи. Он предупреждает нас: «Товарищи, очистите ваши ряды! Изгоните паршивых овец из здорового стада!» Кто из нас, товарищи, не прислушается к словам нашего славного Вождя?
Кулику не пришлось долго ждать аплодисментов.
— Да здравствует великий Вождь! Долой вредителей! — послышались крики товарищей Кулика.
— Да здравствует наш великий Вождь! — донеслось эхо из коридора…
Товарищ Подольский подождал, пока утихнут овации, и уже было приготовился бодро объявить собрание закрытым…
— Товарищи, — сказал он. — Мы только что выслушали слова заслуженного негодования, которое все мы разделяем. Вредителя Афанасьева необходимо изгнать из наших рядов. Хочет ли кто-нибудь еще выступить, прежде чем мы поставим резолюцию на голосование?
Товарищ Подольский говорил быстро и официально. Он был уверен, что никто не попросит слова, и тогда можно будет, как всегда в подобных случаях, закончить пораньше, сесть в машину и успеть домой к ужину…
— Товарищ Подольский, — раздался вдруг голос, и буква «р» в слове «товарищ» звучала мягко, по-еврейски. — Товарищ Подольский, я хочу выступить.
Подольский, Кулик, председатели, секретари и помощники секретарей, библиотекари, парторги и профорги, а вместе с ними — и все рабочие в зале обернулись на звук голоса, глядя с таким изумлением, как если бы эти слова раздались с небес.
— Кто это «я»? — спросил Подольский с ноткой гнева в голосе.
— Я, Риттер, — ответил голос. — Нахман Риттер.
В этот драматичный момент Нахман наконец шагнул вперед, чтобы защитить свою индивидуальность, вернуть себе свою настоящую личность Его одинокий голос сорвал тщательно разыгранный спектакль; он продемонстрировал, что на кону стоит судьба человека — живого человека, у которого есть имя, а не просто безликого вредителя. Естественно, этот акт человечности стоил Нахману членства в партии, а потом и свободы. Хуже того — отвергнув Советский Союз, Нахман лишился и мечты о грядущем мире, и этого мира; он снова обрел себя, но потерял все остальное. Даже Даниэля он наконец увидел в истинном свете. Нахман пришел к нему за помощью. Даниэль говорил все те же привычные слова утешения, но они уже не достигали цели, и Нахман «стряхивал их с себя». В ответ на бодрую агитаторскую статистику он сказал Даниэлю то, что трудящиеся на фабрике всегда говорили ему самому: «Цифрами сыт не будешь». Даниэль, как обычно, продолжал говорить о «масштабном видении», пока Нахман не объяснил, что его исключили из партии. Тут Даниэля охватила паника, и он инстинктивно перешел с русского на идиш. Живущий внутри него трус выпрыгнул наружу. Услышав о том, как Нахман вступился за Афанасьева, он заорал: «Какого черта ты туда сунулся?.. Подумал бы лучше о жене и ребенке!» В этот решающий миг все принесенные Нахманом жертвы обесценились. Его обманули. Окончательно лишившись иллюзий, Нахман поплыл по течению своей судьбы. Когда его в конце концов арестовали за вредительство, Ханка пошла к Даниэлю и увидела, как этот человек, который когда-то был ее кумиром, дрожит от страха за себя. Уходя, она бросила ему в лицо одно лишь слово: «Крыса!» А тем временем Нахману в последний раз дали подписать липовое признание. Искушаемый следователем, подзуживаемый Ханкой, не имея больше никаких идеалов, Нахман решается на этот шаг.
И судьба опять посмеялась над Нахманом: его признание ничего не изменило. Он был изгнан из страны и остался в одиночестве, на ничьей земле между Россией и Польшей. Ему был запрещен въезд в обе страны; компанию ему составляла лишь умирающая лошадь. «Нахмана вдруг охватило острое чувство близости к умирающему существу, и он с состраданием погладил лошадь. В этом чуть живом, брошенном, изнуренном тяжким трудом, избитом животном он увидел себя, всю свою жизнь». В начале романа «Сталь и железо» лошадь слизывает пот с плеча Лернера. За время, прошедшее между этими двумя романами, ничего не изменилось: революция ничего не сделала для рабочего человека.
Есть такое еврейское проклятие: «Да сотрется имя его». Противоположную идею несет в себе «Яд ва-Шем» — мемориал, посвященный погибшим евреям Европы, где израильтяне попытались собрать имена всех тех, кто был убит нацистами. Благодаря создателям мемориала большинство евреев из поколения Иешуа спустя годы после своей трагической гибели попали в Землю обетованную. Самого Иешуа к этому времени уже не было в живых, но, судя по словам из романа «Семья Карновских», он знал, какое будущее ожидало тех, кто остался в Европе: «Молодчики в сапогах неспроста распевали, что сверкнет сталь и польется еврейская кровь. Эти слова были в песне не только для рифмы, как думали обыватели из Западного Берлина. Еврейская кровь уже текла, пока понемногу, по капле, но с каждым днем все больше» [157] . В каком-то смысле каждый роман Иешуа рассуждает о систематическом разрушении еврейских надежд; в каждом его романе еще один участок почвы уходит у них из-под ног и очередные обещания растворяются в воздухе. Все их обетованные земли оказываются даже не миражами, а разновидностями ада. Так и само еврейское Просвещение оказалось фальшивкой: именно его главный штаб, Берлин, стал столицей «нового порядка». В книге «Товарищ Нахман» Иешуа редко упоминает имя Сталина, предпочитая такие характеристики, как «усатый Вождь» или «великий Вождь», а в случае «Семьи Карновских» ему удалось написать целый роман о расцвете нацизма в Германии, не упомянув имя Гитлера. Единственный раз, когда в тексте встречается его описание, перед нами предстает «человек в сапогах, с широко раскрытым, кричащим ртом и черными усиками щеточкой». Это описание, намекающее на психическую
неуравновешенность, характерно для Иешуа, который снабжает всех нацистов в романе какими-то отклонениями: они либо закомплексованные неудачники (Гуго Гольбек), либо импотенты (доктор Кирхенмайер), либо бандиты или развратницы. Симпатия Егора Карновского к нацизму также объясняется неврозом: его не сбили с пути, как Нахмана, он сам запутался. В романе «Семья Карновских» нет персонажа, аналогичного Даниэлю, красноречивого защитника национал-социализма. И хотя Иешуа в очередной раз показывает, что массовые движения обладают очарованием, которому трудно не поддаться, он не дает рационального объяснения тому, что приличные немцы увлеклись нацизмом. Так, пожилая фрау Гольбек, в отличие от большинства немцев не утратившая способности к состраданию, вскоре начинает сожалеть, что поддерживала нацистов, поддавшись чарам их риторики. «Когда город был полон ораторских речей, факелов, оркестров и прокламаций, она тоже пошла и проголосовала за тех, кто обещал счастье, победу и хорошую жизнь <…> Она поверила обещаниям». В целом же Иешуа не находит для немцев никаких объяснений и оправданий; несомненно, в уста своего персонажа фон Шпанзателя (противника нацизма) он вложил собственное мнение: «Беда таких, как ты, в том, что вы не знаете нас, немцев, — сказал он. — Вы смотрите на нас еврейскими глазами. А я-то знаю свой народ… До свидания!» «Стальные глаза» фон Шпанзателя, уезжающего из страны и призывающего своего друга Клейна последовать его примеру, были полны «гнева и презрения». Так и Иешуа не щадит своих евреев: Клейн, который не послушался совета фон Шпанзателя, в итоге стал «урной с пеплом», выставленной на видное место в нью-йоркской квартире его вдовы.157
Здесь и далее цитаты из «Семьи Карновских» приводятся по изданию: Исроэл-Иешуа Зингер. Семья Карновских / Пер. с идиша Исроэла Некрасова. М.: Текст, 2010. — Примеч. ред.
Впрочем, «Семья Карновских» — это не каталог зверств нацизма, а, скорее, критика еврейского Просвещения как неосмотрительного шага. Хотя Иешуа и показывает сторонников нацизма как извращенцев и психопатов, но сам феномен нацизма он описывает не как аномалию, а как закономерное следствие исторического процесса. Нацизм только подтвердил присущую Иешуа опаску перед массовыми движениями, которые поощряют жестокие и животные аспекты человека, привычно выбирая евреев на роль козлов отпущения. Его гнев был направлен на тех просвещенных евреев, кто отказывался признать неизбежность этого процесса. Правда, Иешуа и сам когда-то находился в плену подобных заблуждений, но сейчас настала совсем другая эпоха (роман «Семья Карновских» был опубликован на идише в 1943 году). Аарон Цейтлин [158] — один из немногих людей, кем искренне восхищался Башевис, — так описывал настроение Иешуа в период работы над романом: «Со стороны казалось, что живет он хорошо. В глазах посторонних он выглядел человеком, довольным своими достижениями. Но мудрый Зингер уже давно разочаровался в иллюзии „большого мира“ — ее сменило чувство горечи» [159] .
158
Аарон Цейтлин (1898–1973) — еврейский писатель, поэт, драматург и переводчик. Писал на идише и иврите.
159
Процитировано в: С. Madison.Yiddish Literature. Its Scope and Major Writers. New York, 1971.
Конфликт отцов и детей, традиции и Просвещения стал центральным мотивом творчества обоих братьев и до конца их дней продолжал влиять на их литературную деятельность. Иешуа часто использовал семью как метафору еврейского народа, пока его интерес к семейным отношениям не возобладал над интересом к историческим событиям. Взаимосвязь между семьей и народом сохранялась, но приоритеты изменились: Иешуа хорошо усвоил урок, преподанный Нахману. В «Братьях Ашкенази» распад семьи — от строгого патриарха через его ассимилированных сыновей до окончательно оставившего еврейство внука — был одной из сюжетных линий в панораме эволюции Лодзи, а в «Семье Карновских» упадок рода становится самой сутью истории, что отражено в трехчастной структуре романа: «Довид», «Георг» и «Егор». Примеры коммунизма и фашизма убедили Иешуа в том, что изменить мир невозможно и все, что остается, — это защищать свою семью. И поскольку евреям пришлось принять враждебность внешнего мира как данность, за помощью им оставалось обращаться только друг к другу. В сцене примирения Довида Карновского и его сына глава семьи говорит Георгу: «Держись, сынок. Будь сильным, как я, как наш народ, — сказал он. — За века евреи привыкли ко всему. Мы все перенесем». Без семьи еврей остается маргиналом, обреченным на одиночество. К этому выводу приходит в романе революционерка Эльза Ландау.
Отец твердил, что женщина должна выйти замуж, рожать детей. Она смеялась над ним, а теперь знает, что он гораздо лучше ее понимал женскую душу. Она приходит домой к рабочим и видит, что их жены живут полноценной жизнью. У них есть семья и дети <…> Чего стоят споры, борьба, речи и аплодисменты, за которые она отдала молодость, любовь и материнское счастье?
Даже если это минутная слабость, когда Эльза «зарывается лицом в подушку и плачет», тоска ее глубока и искрения. (И писал это тот же самый Иешуа, который язвил над превращением юной идеалистки Ханки в унылую домохозяйку, сводящую Нахмана с ума своими мещанскими требованиями.) Не случайно представитель среднего поколения семьи Карновских Георг, вняв совету отца Эльзы, в качестве своей медицинской специализации выбирает акушерство и гинекологию.
Однако эта мудрость — результат опыта. Начинается же действие романа с того, что недавно женившийся Довид Карновский подрывает устои в доме своего тестя Лейба Мильнера, крупнейшего лесоторговца в местечке Мелец. Как и большинство польских евреев его статуса, Лейб Мильнер был хасидом. Довид Карновский, хоть и вырос в религиозной семье, по убеждениям был рационалистом. В первый же свой визит в местную синагогу он вызвал неприязнь общины: «Довид Карновский, знавший древнееврейский язык до тонкостей, прочитал отрывок из Исайи с литовским произношением, что местным хасидам не очень-то понравилось». Ребе попытался было пожурить Довида, указав ему на то, что пророк Исайя не был ни литваком, ни миснагедом. Но Довид придерживался иного мнения: «Если бы пророк Исайя был польским хасидом, он не знал бы грамматики и писал на святом языке с ошибками, как все хасидские раввины». Эта хлесткая реплика не добавила Доводу популярности среди местных жителей. К тому же обнаружилось, что во время молитвы он читает Пятикнижие в переводе Мендельсона! [160] В глазах всего мира Мендельсон был великим философом, но мелецкий ребе называл его не иначе как «берлинским выкрестом». Лейб Мильнер пытался примирить враждующие стороны, но Довид был «готов воевать со всеми» за свои убеждения. Он защищал своего духовного наставника так искусно, что хасиды пришли в ярость и вышвырнули его из синагоги со словами «Убирайся к чертям со своим рабби, да сотрется память о нем <…> Иди к своему берлинскому выкресту». Именно так Довид и поступил, к великому огорчению семейства его жены. Для Довида евреи Мелеца были «невеждами, мракобесами, идолопоклонниками, ослами».
160
Мозес Мендельсон (1729–1786) — философ, один из идеологов Гаскалы (еврейского движения Просвещения). Перевел на немецкий язык Пятикнижие и опубликовал его в еврейской транслитерации с комментариями на иврите под названием «Нетивот га-шалом» («Тропы мира») в 1780–1783 годах.