Детский дом и его обитатели
Шрифт:
– Да что вы, в самом деле? – прозвучал и третий голос. (О, да это же Валера!) – Женщина как женщина.
– А ты уже информирован? – язвит Татьяна Степановна.
– Нормально работала, вежливая. Чего зря придумывать?
– Тебя не просят давать оценку её работе. (Татьяна Степановна.) Людмила Семёновна, ей место уже давно в психушке. Валер, а ты подлец. Ты же помнишь, как всё было? Ты же сам говорил!
– Ничего не говорил и ничего не помню, – упрямо бубнит Валера.
– Ага, склероз тебя прошиб скоротечный, – ехидничает Татьяна
– А может, и хронический, – отвечает Валера всё тем де тоном.
– А какую зарплату получаешь, хоть помнишь? Голос Людмилы Семёновны грозен, как у прокурора.
– Да он же сам говорил, что она ненормальная! (Это Татьяна Степановна.)
– Нет, я говорил, что она необычная. А это совсем другое. – Я и говорю – ненормальная! – Ненормальная и необычная – это разные слова, – упорствует Валера.
– Филолог, однако!
– Людмила Семёновна, я свидетельствую, – вставляет своё слово Татьяна Степановна.
Ну, змея! Нет, больше я так задёшево не куплюсь. С «лучшими подругами» – отныне и присно и, во веки веков – покончено как с враждебным классом.
– Вам бы всех по психушкам распихать – как этих хануриков, во-во… И память чтоб отшибло напрочь. Чтоб не портили общий вид.
– Валера!! – выкрикивают они обе в один голос.
– Ну, я. Тридцать пять лет как Валера.
– Он ещё и возрастом кичится! На что ты намекаешь?
– Да он сам… Не иначе как с ума сошёл!
– Значит… ха-ха-ха… И меня туда же? Да пошли вы…
– Вон! – визжит Людмила Семёновна.
Конец сеанса запретной связи. Вхожу в кабинет. Нос к носу сталкиваюсь с летящим на выход Валерой.
– Здравствуйте ещё раз, – это я – говорю вмиг присмиревшим дамам. – Валера, а вам моё искреннее мерси.
Он, округлив глаза по полтиннику, стоит как вкопанный.
– Здравствуй… те.
– Проходи… те, – говорю я, пропуская его в дверь.
Он смущённо выходит, бросив прощальный взгляд на Людмилу Семёновну.
В его всегда одинаковых глазах теплилась какая-то новая мысль. Интересно…
– Так что у нас на повестке дня? – спрашиваю милых дам.
– А, это вы? Так скоро? На такси? – суетится Людмила Семёновна, будто и не слыша моего вопроса.
Татьяна Степановна – просто супер. Уже вся другая – милая и ласковая. Сама приветливость! Ну и артистка! Куда смотрит Голливуд? Директриса, вся в бурых пятнах, нервно одергивает вискозную кофточку со шнурком-удавкой на полной шейке. Потом протягивает мне ведомость и сухо говорит:
– Распишитесь.
– Что это?
– Платье шерстяное, платок х/б, туфли, колготки по шесть рублей, заметьте, а не за три… Бельё вот тоже хорошее…
– И куда это всё? – всё ещё не понимая – что это, спрашиваю я.
– В гроб. Это одежда для Ринейской.
Впервые я расписываюсь в столь дикой накладной, ручка в руке пляшет – там так и написано – «в гроб». Есть, оказывается, такая статья расхода…
– Когда это случилось? – спрашиваю.
– Ой, только не дадо вот
этого тона! Следователей нам не хватало, – говорит она и прикладывает платок к сильно отёкшему «досу».Потом она долго нюхает ингалятор..
– И всё-таки?
– За день до вашего приезда.
– И где она… оно… тело… сейчас?
– Похоронили.
– Так скоро?
– Лето ведь. И родственников у неё нет. Ждать некого.
– А отец?
– Он сидит. Идите уже… Сейчас сюда приедут.
Выхожу в прострации.
– Здравствуйте!
В предбаннике ждёт (или подслушивает?) ещё одна мадам, и я, кажется, её знаю – скромная труженица невидимого фронта. Из идеологического отдела райкома партии штучка. Будет разыгран сеанс скорби?
– Можно мне поприсутствовать? – возвращаюсь я весьма нагло в кабинет директора.
– Не, нет… – решительно протестует Людмила Семёновна. – Ступайте к себе!
Спускаюсь на первый этаж. На диване нахохленный Голиченков, Ольга Тонких и Фроська…
– Здравствуйте, Ольга Николаевна. Ваших обормотов ещё вчера раскидали по лагерям.
– Хорошо. А вот туда эта троица сбежала, не в курсе?
– Не беспокойтесь, найдём, – говорит Ольга Тонких и толкает в бок Фроську. – Она знает, где искать.
– Хорошо бы сегодня найти, – говорю я, разглядывая возмужавших за лето бывших – возраст, наверное, такой.
– Про Ленку тоже кое-что знаю, – сообщает Фроська.
– Так говори. Что это было?
– Утопилась, говорят, на прудах в Сокольниках, а воды там по колено. Говорят, не хотела ехать в грёбаное ПТУ.
– Почему?
– За сто вёрст киселя хлебать, кому надо..
– Как это – за сто вёрст? На неё обещали дать разнарядку в Московское училище.
– Обещанку-цацанку три года ждут, – вставил слово Голиченков. – Ленка отцу написала про дирюгу, он грозился приехать, разобраться после отсидки. Вот её и утопили.
– Нет, сначала удавили подушкой, а потом отвезли в Сокольники и бросили в пруды.
– Почём знаешь?
– Мент знакомый Ольке вот сказал.
– Это так? – спрашиваю Ольгу Тонких.
– Так. Мент, ну вы его знаете, он тогда приходил мою норку чистить…. Ну вот, он сказал, что в лёгких, когда вскрыли, воды не было. Значит, бросили её в пруд уже мёртвой.
– А на шее были пятна, на животе синяк здоровой, и на спине тоже. Так что её удавили. Это точно, – сказал мой Солидатский Брат. – Повалили и удавили.
– Кто… удавил? Ты что такое говоришь? – набрасываюсь я на Голиченкова.
– Кастелянша. Она под балдой была, я сама видела, как она в её спальню входила.
– А разве Лена не в профилактории летом была?
– Хороший профилакторий на этаже! Мела коридоры здесь да окна мыла всё лето, – сказала Фроська. – А потом её какие-то мужики вынесли в одеяле, уже ночью было.
– А как же ты это видела?
– А мы с Голяком курили под навесом.
– А что вам там делать было? – всё ещё не верю я.