Детство
Шрифт:
Почесав кончиком карандаша ухо, думаю — написать мне, што сбежал? А што? Ну сбежал и сбежал, чего уж теперь!
«Потому не выдержал я каторги етой, с побоями постоянными да похлёбкой пустой, да и сбежал! Будь он хоть сто раз тиран да пьяница, но если б учил, то остался бы.
Попервой тяжко было, я в Москве быстро освоился, потому как сообразительный и рукастый».
Хмыкаю, представляя тётушку и Ивана Карпыча, читающих, ну то есть слушающих, ети строки. Они-то помнят меня недотёпой раззявистым, а тут такое! Небось отпустят што-ништо ядовитое, а уж Аксинья, та точно не удержится.
«… рукастый. Сперва с земляками своими жил, ничево так! Нашлись даже знакомцы отца моево, солдата героическово, медалями
На Ходынке тож был, покалечился так, што в больницу попал. И кружку орлёную потерял дареную, што особенно обидно.
Потом всякое было, но ничево, грех жаловаться. Сыт почти всегда, одет-обут, в тепле.
Грамоте вот начал учиться, да всерьёз. Екзаменовали недавно, так дивилися — говорят, што диплом церковной школы хоть сейчас выдавать можно, и похвальный притом. Так што думаю пойти по умственной части, и будет у вас образованный племянник. Может даже, на фершала выучусь! Ну или на механика. Не знаю пока, што интересней и уважительней, думать буду.
Недавно деньги у меня образовались. Не воровские!»
Хм… а вот тут враки мал-мала. Сам-то я их честно заработал, но как раз воры и дали.
Спал себе спокойно, да за ногу — дёрг! И снова Максим Сергеевич, морда усатая — сидит, за живот дёржится. Ну, думаю, што за дежавю, што за День Сурка?!
А тому и смешно стало! Сидит, хихикает как дурачок, да охает, влупил-то я ему крепко!
— Пошли, — Говорит, — в Каторгу плясать! Иваны гуляют, да и тебя позвать велели. Пошли, пошли! Опасно таким людям перечить! Да и спокойней тебе на Хитровке будет, коли за твоей спиной такие вот головорезы незримо стоять будут!
Ну, пошёл. А куда бы я делся? Вспоминать не то штобы противно, но и не приятно. Пьяные, кровью от них чужой пахнет, глаза белесые от водки и кокаина. Ужас!
Ничево, плясал на полу заплёванном, и брейк нижний тоже. Куда денусь-то? Отсыпали денег, четыре сотни почти, грех жаловаться! Што-то на пропой соседям моим пошло, што-то детворе хитровской на сласти. На пятьдесят рублей пряников и леденцов, а?!
Ну а триста рублей при себе. Думал учительшам отнести, но по такой погоде опасливо — не дойду, да и выследить могут. А родственникам, так оно и ничево, понятно всем, дело семейное. Только как писать-то? Воровские ведь деньги, хоть сам и не воровал!
Снова грызу карандаш. А ведь и от иного купца деньги — хуже воровских, ей-ей! Хлудов тот же, ну ведь ей-ей — кровищи на нём много больше, чем на всех Иванах московских [74] ! А сколько таких? Так што…
«…Не воровские случайные, да я их честно заработал. Так што и подумал родным помочь, вам то есть. Посылаю на хозяйство двести пятьдесят рублей. Лошадь там купите, корову и што ещё нужно.
Аксинья небось невестится уже, ей приданое всяко-разное требуется. Кланяюсь ей и прощаю все тумаки и слова обидные, всё ж родственница. Жениха желаю хорошево, и што важно — непьщего!
74
23 января 1882 года хлудовская мануфактура загорелась, и от громадного пятиэтажного корпуса остались одни каменные стены. Впрочем, Хлудов не оказался в большом убытке — он получил 1 миллион 700 тысяч руб. одной страховочной суммы, а потерпевшими оказались те же рабочие. После пожара остались семь возов трупов. По распоряжению директора Миленча, рабочие были заперты в горевшем здании, чтобы не разбежались и лучше тушили пожар, а сторожа снаружи даже отгонят желавших помочь горевшим.
В биографии фабриканта Хлудова есть и такой случай: он сделал пожертвование на поддержание типографии, которая печатала богослужебные книги для раскольников-единоверцев, а затем, вернувшись домой, распорядился, в порядке компенсации, снизить своим рабочим жалование на 10 % — таким было
его понимание «христианского чувства».Привет передайте деревенским — скажите, о каждом помню, и о некоторых даже добрую память имею.
Племянник ваш, Панкратов Егор Кузьмич, написал собственноручно.»
А ничево так! Отлежится письмо, потом ещё раз-другой перепишу, а потом и набело!
Хрустнув пальцами, начинаю новое.
«Здравствуй, друг мой самолучший, Санька Чиж!
Пишет тебе собственноручно Егорка. Поклонись за меня бабке своей и скажи, што познания её травные лишними не были. Помню слова её добрые, руки ласковые и щи, которые мне наравне с тобой иной раз наливала. Ухи драные помню тож, но не в обиде, за дело обычно драла, хотя и не завсегда.
Проживаю я ныне в городе Москве, сбежав от сапожника, коему меня в ученье отдали, а оказалося, што в прислугу. Сбежал я о тово аспида лютова, и теперь живу своей жизнью, сам себе хозяин и голова.
Живу неплохо, грех Боженьку гневить. Сыт, одет, обут, при уважении. Помню я о тебе, друг мой Санька. Помню и посылаю потому пятьдесят рублей, што в Москве заработал. Пока так, сколько могу.
Получится если, то и ещё вышлю, а потом, вот ей-ей, приеду за тобой и увезу в Москву! Будет сызнова дружить, город покажу, а он огроменный и здоровский! А потом вернёмся мы с тобой, да и пройдёмся по деревне в лаковых сапогах, да с гармошками! Уже скоро, Санька. Жди!
Твой лучший друг, Панкратов Егор Кузьмич»
— Егор Кузьмич, сударь, — Раздался хриплый голос судьи, — не соблаговолите ли сходить за спиритусом вини?
— Уже выжрали?! — Вырвалось у меня, — Кхм… ужели прикончить изволили остатки влаги живительной? Ведь по самым скромным расчетам, хватить её должно было мало что не до середины Масленицы.
— Ах, сударь вы мой, — Вздохнул Живинский, ворохнувшись тяжко на нарах, — по молодости и недостатку опыта вы брали в расчет исключительно обитателей нашего пансиона. Кхм! Кхе-кхе! А ведь помимо пансионеров, с визитами вежливости навещает нас немалая часть хитровского Олимпа.
— Вы правы, Аркадий Алексеевич, — Склоняю голову, привстав и щёлкая опорками, — не учёл, а ведь должен был! В свое оправдание скажу лишь, что не имею вашего жизненного опыта.
— Дьяволы! — Из-за занавесок высунулась усатая рожа Милюты-Ямпольского, — Кончайте свои экзерсисы словесные! Дай мальцу денег, да и пусть сходит за водовкой!
— Экий вы торопыга, Максим Сергеевич, — Покачал головой судья, да и зарылся куда-то в недра своего нумера.
— А вы знаете, — Растерянно сказал он пару минут спустя, — и нету! Помню же… а! Как же, в долг пораздавал! Замерла сейчас жизнь хитровская, непогода привычному заработку мешает.
Все пансионеры наскребли меньше пяти рублей, што для страждущих откровенно мало. Так только, на понюхать.
— Егор Кузьмичь, голубчик, — Начал было просительно Живинский.
— Ладно, господа хорошие, понял! На свои куплю, но штоб с отдачей!
Обув сапоги и надев шубейку прямо поверх зипуна, я шагнул в метель. Благо, хоть идти-то недалеко!
Аркадий Алексеевич тяжело слез с нар и посеменил в сторону нужного ведра. Сделав свои дела, он зашаркал назад, но остановился у стола, привлечённый письмами.
— Двести пятьдесят? — Почти беззвучно сказал он, близоруко вчитавшись и приподняв кустистые седые брови, — Однако! Я думал, гораздо меньше. Родным отправляет… дело хорошее, но…
Бывший мировой судья задумался, постукивая пальцами по столу.
— … но ведь и мы ему, можно сказать, как родные!
— Что там? — Хрипло поинтересовался из своего нумера Ермолай Иванович.
— Ничего, ничего! — Спешно отозвался Живинский, — В спину вступило, вот и остановился, пока не отпустит!