Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй
Шрифт:

А там росли могучие кусты барбариса и терновника. Если встать на четвереньки, можно было пролезть к старой дуплистой груше. Груша приглушила кусты, они отступили, образовался зеленый грот. В самую сильную жару в нем было свежо, а на земле валялись опавшие дули, подгнившие снизу. О зеленом убежище знали лишь ребята из нашей тимуровской команды. Хотя Ирка тоже знала — она почему-то ходила с нами, подростками, и мы не скрывали от нее наших тайн. Тогда она была угловатая, неприметная, тоже подросток.

К ногам падает узел. Я узнаю нашу голубую бархатную скатерть. Бабушка стелила ее по большим праздникам. В скатерти что-то завернуто.

— Бери, мотай отсюда, — говорит со злостью Ирка. — Чтоб твоей ноги во дворе не было. Запомнил?

— Почему ему нельзя приходить? — возмущается Ара. Он выходит на середину двора, руки в карманах. Он сплевывает. От презрения. К Ирке и ко мне.

Да я и сам презираю себя. За что? За то, что сник, за то, что грозился бросить гранату в окно Коваленко, когда там будут гулять немецкие офицеры. Почему-то в жизни все оказалось иначе, чем я представлял.

— Я не всегда буду дома, — поясняет Ирка. В ее движениях опять появляется томность, она спускается с крыльца, отодвигает качалку в тень, переставляет блюдо с виноградом и раскрывает книгу на немецком языке.

— И ко мне он не имеет права прийти? — спрашивает Ара.

Ирка не отвечает. Она презирает нас.

А я чувствую, что хочу есть. Очень хочу есть.

Меньшиковы еще не вернулись. Я сижу в тени алычи. На узле. На душе пусто. Только теперь понимаю, что остался на всем свете один, что никогда больше не увижу бабушку, не прижмусь к ней и она не отогреет меня. Она сошла… Точно сошла на какой-то остановке, а поезд жизни мчал дальше, все дальше и дальше, и в вагон моего детства входили и выходили люди, и им было наплевать на меня, а мне на них. Их оказалось так много, что они слились в одно безглазое лицо. Нет, я не плачу. Я чувствую, как что-то отмирает в сердце, глохнут трепетные, нежные чувства, как мышьяком убивают нерв. Теперь я буду слабее чувствовать боль, но это хорошо. Вместо зубного врача срабатывает инстинкт самосохранения. В условиях, в которые я попал, первыми погибали те, кто, как та старушка на шоссе, все еще не смогли осознать, что видят не безумный сон, а явь и что в этой яви шофер тупорылой немецкой машины специально прибавил газу, что произошел отнюдь не несчастный случай.

Врачи, прежде чем удалить зуб, убивают нерв или хотя бы замораживают. И сердце мое стыло…

Во двор выходит соседка, Авдотья Кирилловна. Она такая старая, что уже ничему не удивляется. Приложив ладонь к глазам, точно я был в Ессентуках, вглядывается и ворчит:

— Стучит калиточкой… От стука ворота расшатались. Наплевать, не его дом, жактовский…

Мне на минуту становится завидно — она ничего не понимает. Блаженная. Ее мир в ней самой и в том, что она еще не успела забыть.

Я беру узел, иду к сараю. Взять ключ из-под камня и войти в дом без Меньшиковых я не решаюсь. Кто его знает, как повернет тетя Луша. В сарае от крыши, покрытой толем, пахнет смолой и жаром. В закроме осталась с зимы подсолнечная шелуха. Ею топили печь. Приделали из листа железа конфорку, сыпали шелуху, шелуха горела с шумом.

Я перелезаю через деревянную перегородку, сажусь на шелуху, развязываю узел. В узле лежит бабушкин зеленый ватник, чистое белье, какая-то шерстяная кофта и ваза для цветов. Вода из вазы вылилась, подмочила ватник. Я расстилаю его, чтобы просох. Видно, скатерть лежала на столе, когда Ирка сбросила на нее из шкафа белье и чью-то кофточку, потом завернула углы, не обратив внимания на вазу с цветами. Бросила узел, как собаке кость. А зачем мне чье-то постельное белье, кофточка и ваза? На краю простыни вензель. Чей? А вдруг Коротких?

Я засыпаю. Душным сном. Сквозь дрему успеваю подумать: «Скатерть снесу на балочку… Продам. Хоть пожру чего-нибудь. Ватник оставлю. А белье и кофточку?.. Это Коротких. Маркины, снесу им».

3 сентября 1942 года.

На таганке стоит широкая, точно оплывшая, кастрюля. В ней кипит похлебка. И хотя ветер дует в противоположную сторону, я слышу запах. И чуть не захлебываюсь от слюны, до того хочется есть. Мысли ясные. В уме молниеносно решаются задачи со множеством неизвестных. Если бы я так быстро и правильно решал задачи, когда ходил в школу, то меня наверняка показали бы на сельскохозяйственной выставке, как чудо-мальчика.

В сарае лежат наломанные дощечки. Когда под таганком прогорает хворост, я поднимаюсь с земли, захожу в сарай, беру дощечки и с равнодушным видом подхожу к тете Луше.

— Вот, возьмите… Я для вас припас.

И опять отхожу, замираю в отдалении, я не заглянул в кастрюлю, но знаю, что крупа еще не разварилась. Сижу так, чтоб из окна видел дядя Петя. Петр Михайлович— основная ставка. Если он позовет ужинать — тетя Луша не пикнет, а потом, завтра, пусть ворчит. Басню «Кот и повар» мы изучали в третьем классе. Меньшиков читает святцы — коммерческое руководство мастерской «Искра»: от церковных праздников зависит

спрос на свечи. И сколько жгут воска! С приходом фашистов церкви лопаются от народа. Никого из попов они не трогают, не обкладывают «контрибуцией», даже выдали пропуска, по которым можно ходить после комендантского часа. И не только русским попам житуха. У Марки поселился еврейский поп — раввин. Его тоже на работу в каменоломню не гоняют, правда — пропуска не дали, и звезду Давида он обязан носить. Раввин входит в состав еврейского комитета, через который фашисты командуют людьми. Привела раввина Софья Ильинична.

Петр Михайлович подзывает к окну. Ура! Шансы на ужин увеличились. Тетя Луша вздрогнула, точно ее укусил овод. Я не смотрю в ее сторону. Я весь — внимание… Я слушаю, что плетет Петр Михайлович.

— Водил я трамвай… — разглагольствует дядя Петя. — Никогда не думал, не гадал, что свечи буду делать. Человек, Вадик, хитро устроен — на чудо надеется. За кого молится народ? За сыновей, мужей… А где сыновья? Мужья? Борются против супостата. Значит, они желают победу кому? Выходит, русскому оружию. Но ведь молись не молись, а трамвай не пойдет, если току не дадут. Физика.

Петр Михайлович хитро щурит глаза… Я киваю головой, что, дескать, понял, и боковым зрением наблюдаю, как тетя Луша снимает кастрюлю и ставит на таганок котелок— будет варить мамалыгу.

— Выходит, если хочется, — продолжает теологический разговор Петр Михайлович, — чтоб Танька с раненым не гуляла, я ее лучше в церковь пошлю, пусть молится о женихе, чем любовь по пещерам крутить. Соображаешь? А сколько святых настряпали! В одном православном календаре поименно перечислено 2500 святых, а в полном месяцеслове 190 тысяч. Запутаешься. 28 февраля по старому стилю отмечают двадцать тысяч мучеников, в Никодимии сожженных, на следующий день четырнадцать тысяч младенцев «от Ирода в Вифлееме избиенных», а вот 6 сентября не отмечается никто, не считая самого главного генералиссимуса — Христа. Тут еще на днях Анну Кашинскую амнистировали. В 1677 году ее попер из святых сам царь Федор Алексеевич, двоеперстницу, в 1909 году святой синод по приказу Николашки II решил опять внести ее в святцы. Ох, возмущался по этому поводу граф Лев Николаевич Толстой. — Меньшиков показывает на бабушкину книгу «Война и мир», точно между ее страниц спрятался граф. — В тридцатом году вскрыли мощи Анны Кашинской при великом стечении народа. Сам помню, читал, по радио передавали, а в раке оказался фунт прованского масла — груда обгорелых костей в шелковом мешочке и мусор: кусочки слюды, тряпочки, вата, солома… Святой-то в помине не было. Теперь опять про нее вспомнили, опять в святцы занесли. Кости из музея, говорят, немцы сперли и вновь святыми объявили. Камедь! А кто-то, дурак, и верит, на чудо надеется. Василий — животновод, Фалалей — огородник, Наталья — овсом заведует, Никола — картофелем, Фекла— свеклой… У всех работенка, а кое-кто и по совместительству прихватывает… Ты, Вадик, иди сюда, садись, поужинаем, не подыхать же с голоду. Вадик, великомученик.

Я чуть не кричу от радости.

За столом отодвигаю тарелку с куском мамалыги и спрашиваю:

— Можно, я не тут буду есть, а с собой возьму, в сарай, я теперь там поселился, ночью съем?

— Бери, бери, — великодушно соглашается дядя Петя. — Посумерничай наедине.

Комната Коротких — как остриженная под машинку голова мальчишки: голо и светло. В углу, на кучке тряпья, спит ребе. Точно, он. Из-под старого госпитального одеяла торчат восковые пятки. Старик спит, накрывшись с головой. Марка сидит у окна, делает уроки. Самостоятельно учится, решает задачки по алгебре. А плюс Б… Жрать нечего, а она учится по учебникам шестого класса.

— Здравствуй, — говорю с порога шепотом, я не хочу, чтоб проснулся старик. На цыпочках иду к окну. У Марки на подоконнике цветочек. Чудачка. Их высылают на незаселенные земли, может в пустыню или болота, а она цветочек кохает. Цветок пышный, богатый, точно его кормят хлебом. Марка встает из-за стола.

— Это ты… — говорит она тоже тихо, чтоб не разбудить спящего.

Она рада, что я пришел, но не улыбается, кажется у нее навсегда украли улыбку. Ее большие, черные в пол-лица глаза смотрят с грустью. Я бы, наверное, отдал руку, чтоб ее рассмешить, но бесполезная работа, я пытался вызвать у нее улыбку, врал про похождения на фронте, придумывал всякую всячину, она только вздыхала, пугалась. Она верила моей брехне, потому что хотела верить. Правду рассказывать в сто раз труднее. Когда говоришь правду, ты ставишь перед людьми голый факт. И нравится он или нет, факт есть факт, и многие его не хотят признавать, а когда врешь, каждый твою брехню кроит на свой лад и поэтому верит. Я не раз убеждался.

Поделиться с друзьями: