Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника
Шрифт:

Мы откроем этого второго поляка, когда восстанем против самих себя. А потому, дух противоречия должен стать доминантой нашего развития. Мы будем должны на долгие годы отдаться духу противоречия, искать в себе именно то, чего не хотим, от чего содрогаемся. Литература? Литература у нас как раз должна быть противоположна той, которая до сих пор у нас писалась, мы должны искать новый путь, находясь в оппозиции к Мицкевичу и всем духовным царям. Эта литература не должна укреплять поляка в его нынешнем представлении о себе, а как раз вырывать его из этой клетки, показывать ему то, чем он до сих пор не осмеливался быть. История? Надо, чтобы мы стали разрушителями собственной истории, опираясь лишь на нашу действительность — поскольку именно история является нашим наследственным отягощением, навязывает нам искусственное представление о себе, заставляет нас уподобляться исторической дедукции вместо того, чтобы жить собственной действительностью. Но самое болезненное — это напасть в себе на польский стиль, на польскую красоту, создавать

новую мифологию и новый обычай из другого нашего полушария, из другого полюса — так расширить и обогатить нашу красоту, чтобы поляк мог нравится себе в двух противоречивых образах — в качестве того, кто он есть в данный момент, и в качестве того, кто разрушает в себе того, кем он сейчас является.

Сегодня уже, по крайней мере, речь не идет о том, чтобы выжить в том наследстве, которое мы получили от поколений, а о том, чтобы это наследство в себе преодолеть. Плоха та польская культура, которая только привязывает и приковывает, достойна уважения и творческая и живая та, которая одновременно и привязывает и в то же время освобождает.

* * *

Опять какая-то женщина (почему-то чаще всего женщины; но эта была женщиной-врагом, боровшимся против меня) обвиняет меня в эгоизме. Она пишет: «Вы для меня не эксцентричны, а эгоцентричны. Это просто фаза развития (vide Байрон, Уайлд, Жид) — одни из нее переходят в следующую фазу, которая может оказаться еще более драматичной, а другие — никуда не переходят, только остаются в своем ego. Это тоже трагедия, но трагедия личная. Не входить ни в Пантеон, ни в историю».

Словеса? Рассудим здраво: требовать от человека, чтобы он не занимался собой, не беспокоился о себе и, короче говоря, не считал себя самим собой, может лишь ненормальный. Эта женщина требовала, чтобы я забыл о том, что я — это я, однако ей прекрасно известно, что когда у меня будет приступ слепой кишки, то кричать буду я, а не она.

Колоссальный нажим, какой сегодня оказывается на нас со всех сторон — с тем, чтобы мы оказались от своего собственного существования — как и каждый постулат, не поддающийся реализации, ведет лишь к искривлению и фальсификации жизни. Кто-то, столь нечестный по отношению к самому себе, что может сказать: чужая боль мне важнее, чем моя собственная, сразу же впадает в эту «простоту», являющуюся матерью пустословия и всех общих фраз и всего, что слишком часто возвышает. Что касается меня — нет, никогда, никогда в жизни. Я есмь.

Особенно художник — если его можно обвести вокруг пальца и он поддастся этому агрессивному этикету — он пропал. Не дайте запугать себя. Слово «я» настолько фундаментально и первородно, оно наполнено в высшей степени ощутимой и потому в высшей степени честной действительностью, оно — верный путеводитель и суровый пробный камень, и вместо того, чтобы им пренебрегать, следовало бы пасть перед ним на колени. Думаю, что я пока еще недостаточно фанатичен в моей озабоченности собой, и что из-за страха перед людьми я пока еще не смог отдаться этому заданию-призванию со вполне категорической беспощадностью и продвинуть это дело достаточно далеко. Я — самая важная и, видимо, естественная моя проблема: я единственный из всех моих героев, который меня действительно волнует.

Приступить к созиданию себя и сделать из Гомбровича героя — типа Гамлета или Дон Кихота — ? —! —

* * *

Этот португалец, жених Dede, спросил как-то, откуда во мне берется столько презрения к женщинам, и все его тут же поддержали.

Презрение? С чего вы взяли? Я их скорее обожаю… Разве что, до сих пор я не мог показать, чем она является для меня в духовной иерархии, врагом или союзником. А это означает, что половина человечества от меня ускользает.

Как просто не упоминать о женщинах! Как будто они не существуют! Я вижу вокруг массу людей в юбках, с длинными волосами, с тонким голосом, и, несмотря на это, так воспринимаю слово «человек», как будто оно не раздваивается на мужчину и женщину, как впрочем и в других словах не замечаю раздвоения, которое в них вносит пол.

Я ответил португальцу, что если вообще может идти речь о моем презрении, то лишь на почве искусства… так, если и случается мне их презирать, то потому, что они плохи, ужасны в качестве жриц прекрасного, провозвестниц молодости. Здесь меня зло берет, потому что меня не просто раздражают, но и оскорбляют эти плохие артистки. Артистки, да, ибо очарование является их призванием, эстетика — их профессией, они родились для того, чтобы восхищать, они являются чем-то вроде искусства. Но что это за халтура! Что за жульничество! Бедная красота! И бедная молодость! Вы оказались в женщине затем, чтобы пропасть, она, по сути дела, ваша скорая на расправу губительница. Смотри, эта девушка молода и прекрасна лишь с одной целью, — чтобы стать матерью! Разве прекрасное, разве молодость не должны быть чем-то бескорыстным, ничему не служащим, великолепным даром природы, венцом?… но в женщине это очарование служит плодоношению, его изнанка подшита беременностью, пеленками, его высшее воплощение приводит к появлению ребенка и это означает конец поэзии. Парень едва лишь коснется девушки, очарованный ею и собой вместе с ней, как уже становится отцом, она — матерью, — а стало быть, девушка это такое создание, которое, казалось бы, несет в себе молодость, а практически служит ликвидации молодости.

Мы, смертные, не можем смириться со смертью и с тем, чтобы молодость и красота были лишь производной, передаваемой из рук

в руки, и не перестаем бунтовать против грубого коварства природы. Но здесь речь не о пустых протестах. Речь идет о том, что это убийственное отношение женщины к собственному девическому шарму проявляется ежеминутно, и отсюда проистекает то ее свойство, что она не ощущает по-настоящему молодости и красоты к чувствует их меньше, чем мужчина. Посмотрите на эту девушку! Как же она романтична… но этот романтизм кончится контрактом у алтаря с этим толстеющим адвокатом, эта поэзия должна быть узаконена, эта любовь начнет функционировать с разрешения духовной и светской власти. Как же она эстетична… но нет ни лысого, ни пузатого, ни туберкулезника, который был бы для нее достаточно отвратительным; она без труда отдаст красоту уродству и вот мы видим ее в триумфе рядом с чудовищем, или, что еще хуже, с одним из мужчин, являющихся воплощением мелкой пакостности. Эта красота, которая не брезгует! Прекрасная, но лишенная чувства прекрасного. И та легкость, с которой ошибается вкус женщины и ее интуиция при выборе мужчины, производит впечатление какой-то загадочной слепоты, и вместе с тем — глупости; она влюбляется в мужчину потому, что он такой благовоспитанный, или такой «утонченный», второстепенные социальные, салонные ценности окажутся для нее важнее аполлоновских форм тела, духа, да, она любит носки, а не ногу, усики, а не лицо, покрой пиджака, а не торс. Ее сводит с ума грязный лиризм графомана, восхищает дешевый пафос глупца, увлекает шик франта, она не умеет разоблачать, позволяет обманывать себя, потому что и сама обманывает. И влюбится только в мужчину своего «круга», потому что она чувствует не естественную красоту человеческого рода, а лишь ту, вторичную, являющуюся созданием среды — ох уж эта любительницы майоров, прислужницы генералов, специалистки по части купцов, графов, докторов. Женщина! Ты — воплощенная антипоэзия!

Но и в собственной поэзии она разбирается столько же, сколько и в мужской, и в этом она равным образом, а может быть еще больше бездарна. Если бы эти графоманки, эти скверные художницы своей собственной красы, бездарные ваятельницы своей формы знали хоть что-нибудь о законах красоты, никогда в жизни они не сотворили бы с собой того, что они творят. Законы, о которых я говорю, известны каждому художнику, они гласят:

1. Художник не должен совать людям под нос свое произведение, крича: Это прекрасно! Восхищайтесь этим, потому что это восхитительно. Тактичное и ненахальное, прекрасное в области искусства должно проявляться как бы исподволь, на границе другого стремления.

(Но она назойливо потчует свою красоту часами совершенствования перед зеркалом). Она не знает, что такое такт. Ежеминутно она обманывается в своей жажде нравиться — а потому она не царица, а рабыня. И вместо того, чтобы показать себя богиней, достойной вожделения, она выступает как неуклюжесть, пытающаяся заполучить недоступную ей красоту. Когда юноша играет в мяч для своего удовольствия, ему кажется, что он прекрасен; она же играет в мяч для того, чтобы быть прекрасной, поэтому она играет плохо, но кроме того, эта красота попахивает седьмым потом, так она вымучена! Но это еще не все, потому что она, прихорашиваясь до одурения, всегда, везде, в то же самое время делает мину, что, дескать, мужчины ее нисколько не интересуют. И говорит: Ах, это я только так, для эстетики! Кто поверит столь откровенной лжи?).

2. Прекрасное не может основываться на обмане. (Она жаждет, чтобы мы забыли о ее уродствах. Силится внушить нам, что она не женщина, то есть — не тело, которое, как и все тела, бывает иногда и не прекрасным — которое является смесью прекрасного и уродства, вековечной игрой этих двух элементов (и в этом заключено прекрасное другого, более высокого рода). Никто не в силах освободить определенные телесные функции от нечистоты. Равно как и никто не может полностью вызволить дух из нечистоты. Но она хочет, чтобы мы поверили, что она цветок. Стилизуется под божество, под «чистоту», под невинность. Ну, не комична ли она в этих абсурдных усилиях? Заранее обреченная на неудачу? Что за маскарад? Что же теперь, из-за того, что она надушена, я должен поверить, что это букет жасмина? Или завидев ее на каблуках полуметровой высоты, — в то, что она стройна? Единственное, что я вижу, так это то, что каблуки не дают ей свободно передвигаться. Так прекрасное стесняет ее, становится для нее параличом — эта ужасная скованность женщины, проявляющаяся в каждом движении, в каждом слове, этот кошмар, что она никогда не может быть свободна по отношению к себе…).

(И в этой роли самки она напрочь теряет чувство реальности, обманывает в открытую, полагая, что сумеет заразить своей трусливой и лживой концепцией тела (и духа). Мода! Какая чудовищность! То, что в Париже, называется элегантностью, все эти линии, силуэты, профили, не являются ли все они самой пошлой мистификацией, исходящей из перестилизации тела? Эта прикрыла свои выдающиеся окорока шарфом и думает, что стала величественной; эта строит из себя пантеру, а эта пытается с помощью сложной шляпки переделать свою чудовищную кожу в Меланхолию. Но тот, кто скрывает (тщетно) дефект, уступает дефекту. Дефект должен быть побежден, побежден истинной ценностью в моральном и физическом смысле. Те уроды, которыми нас пичкают парижские журналы мод, эти создания Диора, Фатха, с выступающим бедром, с обтекаемой линией, с загнутым пальчиком, застывшие в идиотской «изысканности» — это с точки зрения искусства верх омерзения, пошлость, доходящая до обморока, это наивно глупо и бездарно претенциозно, эта безвкусица еще более вызывающа и вульгарна, чем все то, на что стало бы пьяного кучера).

Поделиться с друзьями: