Дичь для товарищей по охоте
Шрифт:
Горький повернул голову к Морозову, пытаясь понять заданный вопрос.
— Общедоступный, Алексей Максимович! — заулыбался тот. — Никак запамятовали?
«Эй…Вы Иди…идите сюда» — послышался возглас со сцены, заставивший Горького побледнеть. — «На пустыре… там… Актер… удавился».
Савва поднялся.
«Эх, испортил песню… дур-рак» — донеслось до них.
— Кончено, — пробормотал Горький, продолжая сидеть, и жадно затянулся папиросой. — Теперь — занавес.
Морозов всем телом подался в сторону сцены. В зрительном зале стояла
— Что? — тихо спросил Горький. — Шлепнулась пьеса, а, Савва Тимофеевич? Провал?
— Быть не может, — покачал головой Савва.
Первый возглас «Браво!» прозвучал как выстрел, как сигнал, взорвавший зал рукоплесканиями — дружными и искренними, которые нельзя срежиссировать и уж тем более купить. Звук аплодисментов — гулких и неистовых — выплеснулся из зрительного зала и покатился по зданию театра, проникая во все самые удаленные уголки, наполняя все вокруг силой и энергией, щедро отдаваемой публикой новому театру.
Горький, будто все еще не веря, растерянно обернулся к Морозову:
— Как же это, а? Как же? — вытер рукавом пот со лба, а заодно и слезы, покатившиеся по щекам. — Как же, Савва Тимофеевич?
Морозов с полуулыбкой, прикрыв глаза и скрестив на груди руки, стоял молча, с наслаждением впитывая в себя энергию успеха.
Зрители аплодировали стоя. Актеров не отпускали.
«Автора», — требовал зал.
Радостно-возбужденные Станиславский и Качалов вбежали за кулисы и потянули Горького на сцену.
— Алексей Максимович Такой успех! — смеялся Станиславский.
— Не пойду — упирался тот, не давая сдвинуть себя с места, и отчаянно кашлял, будто поперхнувшись папиросным дымом.
Подоспевшие на помощь Москвин и Лужский все же вытолкнули автора на сцену навстречу взметнувшейся волне рукоплесканий.
— Папироску-то спрячьте, Алексей Максимович! — весело прокричал вслед ему оставшийся за кулисами Морозов.
Горький, зажав папиросу в кулаке, неуклюже поклонился и поспешно вернулся. Молча обнял Савву.
— Савва Тимофеевич, друг мой, спасибо за все — на глазах его были слезы.
— А не перейдем ли мы на «ты», Алеша? — счастливо улыбнулся Морозов. — Знакомы вроде недавно, а чую, будто тысячу лет. Когда вечерами сидел у меня дома, да жизнь свою рассказывал, кажется мне, я тебе тоже не чужим казался.
— Ав-то-ра! — скандировал зал.
— Ах, Савва… — Горький еще раз обнял Морозова, махнул рукой и пошел на сцену.
Савва подошел к краю кулис. Актеров, по-прежнему, не отпускали. Увидел, как Мария Федоровна, игравшая Наташу, бросилась на шею к Горькому и расцеловала.
Аплодисменты эхом разносились по театру… Это была победа!
«Печать мысли и вкуса лежит на всем. Все строго и стильно. Нигде нет кричащих тонов и красок. Сразу чувствуешь, что вступаешь в преддверье настоящего храма искусства», — с удовольствием прочитал Савва, отложил «Московские ведомости» и развернул «Московский листок»:
«Было
досадно, что не принято вызывать строителей. Их дело умело успех, и большой успех».— Славно! — довольным тоном сказал он и взял следующую газету.
«Вкус и простота, подав друг другу руки и призвав в помощь щедрость мецената, сотворили шедевр», — удовлетворенно прочитал в «Курьере».
«И то — строительство, считай, в триста тысяч рублей обошлось, — вспомнил он смету. — Деньги немалые. Приятно, что люди ценят».
Посмотрев на часы, он аккуратно сложил газеты, надел пальто, вышел на Спиридоновку, дошел до бульвара, а оттуда- до памятника Пушкину. Уже издали заметив нетерпеливо расхаживающую взад-вперед Марию Федоровну, ускорил шаг.
— Простите, не думал я, что позже вас приду, — сказал он, целуя ее руку в тонкой перчатке, — хоть вроде и не опоздал, — взглянул на часы. — Газетами зачитался.
— Газетами? Вы ж не большой любитель газет. О чем пишут?
— Хвалят… — уклончиво сказал он. — Вас и театр, — пояснил, заметив вопросительный взгляд Марии Федоровны.
— Хорошо, если хвалят, — к удивлению Морозова почти равнодушно проронила она. — Присядем или пройдемся?
— Пройдемся. Насиделся.
Андреева взяла Савву под руку, и они неспешно пошли по бульвару. Схваченные первым ранним морозцем почерневшие листья похрустывали под ногами.
— А насчет газет — вы не правы, — сказал Морозов. — Я не газеты не люблю, а цинизм некоторых писак, которые не о деле, а о себе пишут, чтобы замеченными быть. А ведь цинизм-то свой показывать — глупо. Цинизм человека с головой выдает.
— Да ведь, думается мне, циники — часто люди очень умные, и таковыми именно от ума становятся. Нет? — Андреева приподняла меховой воротник пальто.
— Холодно?
— Нет. Просто с поднятым воротником поуютнее.
— Наличие большого ума, Марья Федоровна, не всегда сопровождается наличием большого таланта. По мне, циники — это как раз те, у кого достаточно ума понять, что талантом их Господь не наградил — потому и маются, цинизмом своим прикрываются, да людей талантливых и дела их словесной грязью поливают. Им так легче живется. Так что, как циника встретите, Марья Федоровна, сразу слова мои припомните и пожалейте его бедолагу. Он на вас — грязь, а вы его жалейте, потому что у вас талант есть, а у него — один цинизм. Что-то у вас под глазами тени легли? — заглянул он в лицо Андреевой. — Неможется? Или опять ваши политические дела?
— Дела, дела… — задумчиво сказала та. — Мне, Савва Тимофеевич, снова нужна ваша помощь.
— Опять спасаем кого-нибудь? — добродушно усмехнулся он, накрыв ладонью ее руку у себя на локте.
— Во-первых, — сделала Андреева вид, что не заметила иронии в его словах, — надо бы наладить регулярное пожертвование политическому Красному Кресту на устройство побегов из ссылки, на закупку литературы для местных партийных организаций и в помощь отдельным лицам.